<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


9

ПРОСВЕЩЕНИЕ

К концу XVI века на Западе началась техническая революция, что привело со временем к появлению принципиально нового общества и новых идеалов. Разумеется, это повлияло на западное понимание роли и природы Бога. Достижения индустриального, высокопроизводительного Запада изменили и течение всемирной истории. Остальным регионам Ойкумены все труднее было игнорировать Европу, которая не так уж давно плелась в хвосте всех остальных цивилизаций; но не менее сложно было и найти с Европой общий язык. Поскольку никто и нигде не шел прежде подобным путем, Запад создал целый ряд совершенно новых и, следовательно, трудноразрешимых проблем. Например, вплоть до восемнадцатого века господствующей силой в Африке, Средиземноморье и на Ближнем Востоке был ислам. Несмотря на то, что Возрождение XV века позволило христианскому миру Запада в чем-то обойти исламский мир, разнородные силы мусульман без особого труда справлялись с этим соперничеством. Оттоманы продолжали продвигаться вглубь Европы, а мусульмане оберегали свои территории от крадущихся по пятам португальских путешественников и купцов. Однако в конце XVIII столетия Европа уже властвовала над миром, и это можно было объяснить разве лишь тем, что остальным частям света за нею не угнаться. Британцы завладели Индией, и все европейские страны стремились захватить как можно больше колоний. Начался период западного влияния, а вместе с ним – и культ антиклерикализма, независимости от Бога.

Что представляло собой новое техническое общество? Все предшествующие цивилизации опирались на сельское хозяйство. Цивилизация, как указывает само происхождение этого слова, начиналась с роста городов: социальная элита жила за счет излишков крестьянской продукции. У городских жителей было достаточно свободного времени и средств к существованию, чтобы создавать культуру. Вера в Единого Бога развивалась в городах Ближнего Востока и Европы примерно в тот же период, что и другие заметные религиозные идеологии. Тем не менее аграрные цивилизации достаточно уязвимы. Они зависят от таких колеблющихся величин, как урожай, климат и эрозия почвы. Империя разрастается, сковывает себя все новыми обязанностями и проблемами, и рано или поздно ее расходы начинают превышать ограниченный запас ресурсов. После зенита славы неизбежно наступает закат, а затем и крушение. Однако обновленный Запад практически не зависел от земледелия и скотоводства. Техническое могущество означало также свободу от условий местности и природных случайностей. Накопление капитала перешло на уровень создания экономических ресурсов, которые – по меньшей мере до недавнего времени – казались беспредельно возобновляемыми. Модернизация повлекла за собой целый ряд таких глубоких изменений в жизни Европы, как индустриальная революция, последующее преобразование сельского хозяйства, интеллектуальное "просвещение", политические и социальные революции. Разумеется, эти громадные перемены серьезно повлияли на людей, заставили их пересмотреть прежнее мнение о себе и отношение к той Высшей Реальности, которую они традиционно называют "Богом".

Решающим фактором становления и развития технического общества Запада стала специализация: все новшества в экономической, интеллектуальной и социальной сферах были бы невозможны без специальных познаний в многочисленных областях. Ученые, например, зависели от повышения квалификации приборостроителей, а промышленности нужны были новые механизмы, источники энергии и, разумеется, теоретические разработки ученых. Разнообразные специализации совмещались и постепенно стали взаимозависимыми: одна сфера оказывала влияние на другую, хотя прежде эти области вообще могли не пересекаться. Это был накопительный процесс. Успехам любой отрасли способствовала ее востребованность в остальных, и это означало подъем уровня каждой специальности. Капитал циклично вкладывался в предприятия и множился благодаря непрерывному развитию. Взаимосвязанные перемены приобрели прогрессивный и, на первый взгляд, уже безостановочный характер – так сказать, набрали инерционный ход. В процесс модернизации втягивалось все больше отраслей и людей всех сословий. Цивилизация и культурные свершения перестали быть достоянием крошечной кучки аристократов и зависели теперь от фабричных рабочих, углекопов, печатников и клерков, которые стали не только тружениками, но и потребителями на разрастающемся рынке. В конце концов возникла необходимость обеспечить знание грамоты и определенную, пусть и незначительную, долю в общественном богатстве даже представителям низших классов – в противном случае Запад не смог бы поддерживать прежние темпы роста. Скачок производительности труда, накопление капитала и расширение массовых рынков, а также новые прорывы в науке вели к социальным революциям: мелкопоместное дворянство пришло в упадок, нарастала финансовая мощь буржуазии. Новая эффективность ощущалась и в общественной организации, постепенно поднявшейся до уровня, давно достигнутого в других частях света (например, в Китае и Оттоманской империи), а позже и опередившей их. К 1789 году (Французская революция) коммунальное обслуживание уже оценивалось в категориях эффективности и полезности. Правительства европейских стран осознали необходимость обновления и принялись за систематический пересмотр законов, приспосабливая их к постоянно меняющимся условиям современности.

При прежнем аграрном укладе жизни, когда законы считались неизменными и ниспосланными свыше, такие перемены были бы немыслимы. Они стали приметой личной самостоятельности, которую принесла в западное общество техника: теперь люди как никогда явственно чувствовали, что сами распоряжаются собой. Мы уже знаем, какой глубокий страх вызывали новшества и перемены в традиционных обществах, где цивилизация казалась успехом шатким, а любому отрыву от связи с прошлым яростно противились. Но современное техническое общество, возникшее на Западе, держалось именно на стремлении к безостановочному развитию и прогрессу. Перемены получали законный статус и воспринимались уже как нечто само собой разумеющееся. Такие организации, как лондонское Королевское общество, посвятили себя накоплению новых сведений, которые неуклонно вытесняли прежние. Специалисты в многочисленных областях вносили свои открытия в общую копилку знаний – теперь это поощрялось. Если прежде открытия нередко держали в секрете, то теперь обновленные научные учреждения стремились распространять знания, поскольку это способствовало дальнейшему развитию соответствующих областей. Консервативный дух ойкумены сменился на Западе тягой к переменам и верой в пользу неустанного развития. Старшее поколение уже не боялось, как раньше, что их наследники пустят нажитое добро по ветру; отныне люди начали мечтать, чтобы их потомки жили еще лучше. В исторических исследованиях возобладал новый миф – миф о Прогрессе. Прогресс принес немало великих свершений, но в наши дни вред, причиненный окружающей среде, уже заставляет нас понять: такой образ жизни не многим лучше прежнего. Мы, кажется, начинаем сознавать, что эта мифология – такой же вымысел, как и те, что воодушевляли наших предков.

Объединение ресурсов и научных открытий сближало людей, а специализация, напротив, разводила в стороны. До сих пор каждый интеллектуал владел наивысшими познаниями во всех областях. Исламские файласуфы в свое время были подкованы в медицине, философии и эстетике, и фалсафа действительно давала своим ученикам достаточно последовательное и исчерпывающее объяснение того, что, как тогда считалось, составляет всю целостность действительности. Но к XVII веку процесс специализации, который вскоре станет отличительной особенностью западного общества, уже явственно давал себя знать. Астрономия, химия и геометрия становились самостоятельными и независимыми дисциплинами – а в наши дни специалист в какой-то одной из этих областей просто ничего не смыслит в другой. Из этого следовало, что любой видный ученый в эпоху Просвещения чувствовал себя не столько хранителем традиции, сколько пионером. Он был первопроходцем – как мореплаватели, что забирались в ту пору в неведомые уголки земного шара. Ради интересов общества ученый проникал в неисследованные сферы знания. Новатор, чье воображение позволяло открывать незнакомые земли и тем самым низвергать древние святыни, становился культурным героем. В душах пробудился новый оптимизм: власть над окружающим миром, которому прежде человек беспрекословно подчинялся, распространялась гигантскими скачками. Люди поверили, что хорошее образование и более совершенные законы общества способны озарить душу светом. Эта доселе небывалая вера в естественное могущество человечества означала, что просветления можно достичь собственными усилиями. Люди уже не считали, что для постижения истины необходимо полагаться на давние традиции, институции или элитные сословия, и даже на Божественные откровения.

В то же время усиление специализации означало, что узкие специалисты уже не способны видеть общую картину. Поэтому видные ученые и мыслители считали своим долгом разрабатывать собственные теории жизни и веры, начиная с самых азов. По их мнению, новые знания и повышенная производительность труда требовали пересмотра и обновления – в духе времени – традиционных христианских толкований действительности. Ядром новой науки был эмпиризм: она опиралась исключительно на опыты и наблюдения. Нам уже известно, что рационализм фалсафы основывался на изначальной вере в рациональность вселенной. Западные науки, напротив, ничего не принимали на веру, а ее первопроходцы все охотнее шли на риск ошибиться и даже на ниспровержение таких традиционных авторитетов и институтов, как Библия, Церковь и христианская традиция в целом. Старинные "доказательства" существования Бога уже не удовлетворяли; естествоиспытатели и философы, пылающие страстью к эмпирической методике, мечтали воочию убедиться в объективной реальности Бога – примерно так же как доказываются прочие наблюдаемые явления.

К атеизму, впрочем, по-прежнему питали отвращение. Скоро мы убедимся, что большинство философов эпохи Просвещения в глубине души не сомневались в существовании Бога. Тем не менее кое-кто уже начинал сознавать, что и Бога нельзя считать несомненным фактом. Одним из первых, кто понял это и отнесся к атеизму серьезно, был, вероятно, французский физик, математик и богослов Блез Паскаль (1623-1662 гг.). Он рос болезненным, не по летам умственно развитым ребенком. Воспитывал его, держа отдельно от других детей, отец-ученый, обнаруживший как-то, что одиннадцатилетний Блез тайно совершенно самостоятельно вывел первые двадцать три постулата Евклида. Шестнадцати лет от роду Блез опубликовал работу по геометрии, причем такие ученые, как Рене Декарт, просто отказывались верить, что автор этого труда – безусый юнец. Позднее Паскаль изобрел арифмометр, барометр и гидравлический пресс. Семья Паскалей была не особенно набожной, но все же в 1646 году обратилась в янсенизм. Жаклин, сестра Блеза, ушла в янсенистский монастырь Порт-Рояль (юго-западная часть Парижа) и стала впоследствии одной из самых страстных проповедниц этой католической секты. В ночь 23 ноября 1654 года сам Блез Паскаль испытал яркое религиозное переживание, продолжавшееся "примерно с половины десятого вечера до полвины первого ночи". Благодаря случившемуся ученый понял, что его вера слишком академична и холодна. После смерти Паскаля в его камзоле был найден "Memorial" об этом откровении:

Огонь.
"Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова" [Исх. 3:6; Мат. 22:32].
А не философов и ученых. Уверенность. Уверенность. Чувство.
Радость.
Мир.
Бог Иисуса Христа.
Deum meum et Deum sestrum ["Бог мой и Бог ваш" (лат.); ср. Иоан. 20:17].
"Твой Бог будет моим Богом" [Руфь, 1:16].
Забвение мира и всего, кроме Бога. Его можно обрести только путями, указанными Евангелием1.

Это переживание – явно мистическое – означало, что Бог Паскаля отличался от Бога остальных ученых и философов, о которых пойдет речь в этой главе. Это был Бог не философов, а откровения. Всепоглощающая сила этого обращения заставила Паскаля связать свою судьбу с янсенистами и выступать против их главных недругов – иезуитов.

Лойола видел вселенную проникнутой Богом и призывал иезуитов воспитывать в себе чувство вездесущия и всемогущества Господа. В отличие от него, Паскаль с единоверцами считали окружающий мир тусклым и пустым, лишенным божественности. Несмотря на испытанное откровение, Паскаль по-прежнему говорил о "Боге сокровенном", Которого не найти посредством рациональных доводов. "Мысли", краткие записи Паскаля на религиозные темы, впервые опубликованные уже посмертно, в 1669 году, исполнены глубокого скепсиса в отношении человеческой жизни: заметки пестрят упоминаниями о человеческой "испорченности" или "загрубелости" – ее не смог умерить даже Христос, который "будет в агонии до конца мира"2. Чувство опустошенности и пугающего отсутствия Бога вообще стало характерной чертой умонастроений обновленной Европы. Неувядающая популярность "Мыслей" доказывает, что мрачная духовность Паскаля и его "Бог сокровенный" затрагивают важные струны в религиозном сознании жителей Запада.

Итак, даже успехи Паскаля в науке не дали ему большой веры в условия человеческого существования. Созерцая беспредельность вселенной, он пугался до смерти:

Когда я вижу бессмысленное и жалкое положение человека, когда обозреваю всю вселенную в ее немоте и человека, предоставленного себе, затерявшегося в кромешной тьме в забытом уголке вселенной, неспособного ничего понять и не знающего, кто забросил его туда, и что ему теперь делать, и что станется с ним, когда он умрет, меня охватывает ужас под стать тому, какой испытал бы, проснувшись в растерянности, человек, которого перенесли во сне на какой-то кошмарный необитаемый остров безо всякой возможности оттуда выбраться. И поражаюсь я тому, что столь бедственное положение не доводит людей до отчаяния3.

Слова Паскаля отрезвляют, напоминая о том, что эра науки не была пронизана бойким оптимизмом. Паскаль предвидел ужасы мира, потерявшего высший смысл своего бытия. Едва ли кому-то удалось столь же красноречиво выразить издавна терзавший человечество кошмар пробуждения в чуждой вселенной. Паскаль был безжалостно откровенен с самим собой; в отличие от многих своих современников, он свято верил, что доказать существование Бога не удастся никогда. Замыслив воображаемого оппонента, не способного уверовать в Бога, Паскаль так и не нашел доводов, какими мог бы переубедить собеседника. Начинался новый виток развития единобожия. До той поры никто не подвергал сомнениям существование Бога. Паскаль стал первым, кто допустил, что в этом кипучем новом мире вера в Бога может быть делом личного выбора. И в этом смысле его можно считать первым человеком современной эпохи.

Подход Паскаля к проблеме существования Бога по своим последствиям оказался революционным, но так и не был официально признан Церковью. В целом, апологеты христианства отдавали предпочтение рациональным воззрениям Леонарда Лессиуса, о которых шла речь в конце предыдущей главы. Однако эти воззрения могли привести только к Богу философов, но никак не к Богу откровения, изведанному Паскалем. Вера, по его мнению, – вовсе не логическая убежденность, основанная на здравом смысле. Это скорее игра с непредсказуемым исходом. Нельзя доказать, что Бог есть, но рассудок не в силах и опровергнуть Его существование: "Если Бог есть, то Он окончательно непостижим. [...] Разум тут ничего решить не может. Нас разделяет бесконечный хаос. На краю этого бесконечного расстояния разыгрывается игра, исход которой неизвестен. На что вы будете ставить?"4 Впрочем, игра эта не чисто случайна: ставка на Бога, несомненно, выгоднее. Если выберешь веру в Бога, рассуждал Паскаль, то риск ограничен, а польза невообразима. Утверждаясь в вере, христианин начнет ощущать непрестанное просветление – сознание Божественного присутствия, которое и есть залог спасения. Нет смысла полагаться на авторитеты; каждый христианин должен все решения принимать сам.

Пессимизм Паскаля на страницах "Мыслей" постепенно уравновешивается растущим сознанием того, что сокровенный Бог раскрывает Себя каждому, кто делает на Него ставку и стремится к Нему. Паскаль вкладывает в уста Бога слова: "Ты не стал бы искать Меня, если бы уже не обрел Меня"5. Да, люди не могут проложить путь к далекому Богу спорами и логикой; не помогает и согласие с учением официальной Церкви. Однако, приняв самостоятельное решение препоручить себя Господу, христианин ощущает полное преображение и становится "верным, честным, скромным, признательным, благодетельным, искренним, истинным другом"6. Вера – не интеллектуальная убежденность, а прыжок во мрак и соприкосновение с тем, что приносит нравственное озарение.

Еще один человек нового типа, Рене Декарт (1596-1650 гг.) питал намного больше веры в способность разума постичь Бога. Он утверждал, что добиться необходимой уверенности в Его существовании можно силой одного лишь рассудка. Декарт едва ли одобрил бы "систему ставок" Паскаля, которая опиралась исключительно на субъективные переживания. Впрочем, Декартово обоснование существования Бога тоже включало субъективность, хотя и иного рода. Декарт стремился доказать несостоятельность скептицизма французского эссеиста Мишеля Монтеня (1533-1592 гг.), который вообще отрицал несомненность и даже правдоподобность чего бы то ни было. Математик и убежденный католик, Декарт считал своей миссией создание нового эмпирического рационализма, который должен противодействовать подобному скепсису. Вслед за Лессиусом Декарт предположил, что доводов разума вполне достаточно, чтобы внушить людям религиозные и нравственные истины, в которых мыслитель видел основу цивилизованности. В вере нет ничего такого, что нельзя было бы подтвердить рациональным путем. Об этом говорил даже апостол Павел: "Ибо, что можно знать о Боге, явно для них [человеков], потому что Бог явил им; ибо невидимое Его, вечная сила Его и Божество, от создания мира чрез рассматривание творений видимы..."7. Далее Декарт утверждал, что Бог познается с большей легкостью и достоверностью (facilius et certius), чем что-либо прочее. Эта идея была в своем роде не менее революционной, чем "ставка" Паскаля, – в особенности потому, что Декартово доказательство отвергало свидетельства из окружающего мира, на которые полагался апостол Павел. Для Декарта важнее было самонаблюдение, обращение разума на самого себя.

Пользуясь эмпирическим методом своей универсальной математики, которая логично и последовательно восходила к простейшим, первичным принципам, Декарт попытался построить столь же безупречное аналитическое доказательство существования Бога. Однако, в отличие от Аристотеля, апостола Павла и всех предшествующих философов единобожия, Декартов космос оказался совершенно лишенным Бога. В его Природе не было предначального Замысла – она была совершенно хаотична и не содержала никаких признаков разумного планирования. Таким образом, никто не в состоянии выявить сколько-нибудь надежных сведений о первичных принципах, наблюдая Природу. Декарту недосуг было рассуждать о возможном или вероятном: он торопился установить те несомненные факты, какие дает математика. Сходные принципы содержатся в простых и самоочевидных суждениях – таких, например, как "Что сделано, того не вернешь", – оспаривать которые бессмысленно. В результате, сидя однажды в размышлениях у камина, Декарт нащупал свою знаменитую максиму: "Мыслю, следовательно, существую" (Cogito, ergo sum). Как и блаженный Августин, Декарт – спустя двенадцать веков – нашел обоснование Бога в человеческом сознании: ведь даже сомнения доказывают существование сомневающегося! Что касается внешнего мира, то там мы ни в чем не можем быть уверены; единственное, что несомненно, – это наши собственные переживания. Рассуждения Декарта представляют собой, по существу, переработку Ансельмова онтологического доказательства. Сомнения разоблачают ограниченность и конечную природу нашего "я", но, не будь у человека предварительного представления о "совершенстве", в голове его не могла бы сложиться и идея "несовершенного". Как и Ансельм, Декарт пришел к выводу, что совершенство, лишенное бытия, противоречиво на уровне понятий. Само чувство сомнения свидетельствует о необходимости существования чего-то высшего, совершенного: Бога.

Опираясь на это "доказательство", Декарт принялся выводить факты о природе Бога – примерно так же как строил математические выкладки. В своем "Рассуждении о методе" он говорил: "То, что Бог, который является этим совершенным существом, есть, или существует, по меньшей мере столь достоверно, как и любое доказательство в геометрии"8. Подобно евклидовскому треугольнику, сумма углов которого в точности равна ста восьмидесяти градусам, Декартова Высшая Сущность обязана была обладать определенными свойствами. Опыт подсказывает нам, что объективный мир существует и что совершенный Бог, который должен быть правдив, не может обманывать нас. Таким образом, вместо того, чтобы доказывать существование Бога исходя из объективности мироздания, Декарт воспользовался идеей Высшего Существа, чтобы поверить в окружающую действительность. По-своему Декарт ощущал чуждость вселенной не менее остро, чем Паскаль, только его мысли были направлены не вовне, а на собственный разум. И хотя идея Бога приносит человеку уверенность в собственном существовании и, следовательно, чрезвычайно важна для Декартовой эпистемологии, в картезианском методе уже проглядывают одиночество и независимость, которые и в нашем столетии займут центральное место в западных представлениях о человеке. Отчужденность от мира, гордая самодостаточность заставит многих вообще отречься от идеи Бога, существование которого делает людей зависимыми от высшей воли.

Религия издавна помогала человечеству находить общий язык с окружающим миром и ощущать с ним тесную связь. Поклонение святым местам предшествовало всем прочим размышлениям о мироздании и позволяло находить центр покоя в пугающей вселенной. Обожествление сил природы отражало удивление и благоговение, которые всегда были неотъемлемой частью человеческого восприятия окружающего мира. Даже Августин с его страдальческой духовностью считал, что мир полон пленительной красоты. Но Декарту, чья философия опиралась на августиновский принцип самонаблюдения, некогда было удивляться. Ощущения загадочности, напротив, следовало всеми силами избегать, ибо оно представляет собой примитивное состояние разума, которое человек современный уже перерос. В предисловии к своему сочинению "Метеоры" Декарт пояснял, что "мы по своей природе больше удивляемся вещам, которые находятся выше нас, чем тем, которые находятся на той же высоте или ниже..."9. По этой причине поэты и живописцы видят в облаках престол Божий и воображают, как Бог окропляет тучи росой либо крепкой дланью мечет в скалы блистающие молнии:

Это заставляет меня надеяться, что если я объясню их [облаков] природу так, чтобы не осталось повода дивиться тому, что человек в них видит и что от них исходит, то можно будет подобным же образом подойти и к причинам всего того, что есть удивительного над землей.

Далее, чтобы избавиться от "повода дивиться", Декарт втолковывал, что облака, ветер, роса и молния – вещи естественные и чисто физические10. Бог Декарта был, однако, Богом философов, происходящего на земле не замечал и открывался вовсе не в библейских чудесах, а в установленных Им извечных законах. В "Метеорах" говорилось также, что манна небесная, ниспавшая на древних израильтян в пустыне, представляла собой разновидность росы. Это суждение положило начало абсурдной апологетике, пытавшейся "подтвердить" надежность Библии натянутыми рациональными объяснениями многочисленных чудес и мифов. Например, эпизод, когда Иисус насытил пять тысяч человек, истолковывался следующим образом: Христос просто разыграл толпу и раздал еду, тайком принесенную его учениками. Хотя подобные объяснения придумывались из самых благих намерений, они начисто рассеивали символизм – важнейшую грань библейских сказаний.

Декарт с неизменной осмотрительностью покорялся канонам католической церкви, считал себя ортодоксальным христианином и не видел противоречий между верой и рассудком. В "Рассуждениях о методе" он доказывал, что существует система мысли, позволяющая человеку познать все истины без исключения. От разума ничто не скроется. Необходимо – как и в любой другой дисциплине – только одно: правильно применять метод, и тогда люди смогут составить надежный свод знаний, который избавит от невежества и сомнений. Таинственность Декарт приравнивал к "неразберихе"; Бог, которого рационалисты прошлого тщательно отделяли от прочих явлений окружающего мира, вполне вмещался, по мнению Декарта, в систему человеческой мысли. До начала догматических потрясений Реформации мистицизм просто не успел пустить корни в Европе, и потому этот вид духовности, питаемый таинственностью и мифологией и, как предполагает само его название, целиком основанный на них, был большинству христиан Запада совершенно чужд. Даже в Церкви, к которой принадлежал Декарт, мистики встречались редко, и все относились к ним с подозрительностью. Бог мистиков, чье существование полностью зависело от религиозных переживаний, был совершенно незнаком личностям вроде Декарта, для которого созерцание означало сугубо рассудочную деятельность.

Не менее страстно мечтал избавить христианство от загадочности английский физик Исаак Ньютон (1642-1727 гг.), который тоже низводил Бога до уровня механической системы. Исходным пунктом была для него даже не математика, а механика, ведь прежде чем овладеть геометрией, будущий ученый должен научиться чертить правильные окружности. В отличие от Декарта, доказывавшего существование самого себя, Бога и естественного мира в указанной последовательности, Ньютон начинал с попыток объяснить материальную вселенную, центральное место в которой занимал Бог. В ньютоновской физике природа была совершенно пассивной, с единственным источником деятельности – Богом. Как и у Аристотеля, у Ньютона Бог был просто расширением естественной физической упорядоченности. В своей знаменитой работе "Математические начала натуральной философии" (Philosophiae Naturalis Principia) Ньютон дал описание взаимоотношений различных небесных и земных тел в математических категориях и построил последовательную и цельную теорию. Отдельные части системы были связаны воедино благодаря введенному понятию силы тяготения. Идея гравитации вызвала негодование у некоторых ученых, обвинивших Ньютона в извращении аристотелевской концепции влекущих сил материи. Закон тяготения не совмещался с протестантским принципом безраздельной власти Господа. Ньютон эти возражения отметал, поскольку непререкаемое могущество Господа как раз и занимало в его системе центральное место, а в его отсутствие не могло быть и Божественной Механики.

В отличие от Паскаля и Декарта, Ньютон, созерцая вселенную, не сомневался в том, что уже имеет доказательства существования Бога. Почему, например, обоюдное притяжение небесных тел до сих пор не стянуло их в одну гигантскую сферическую массу? Да потому, что они тщательно расставлены в бесконечном пространстве именно на таких расстояниях, чтобы слияния не случилось. Как разъяснял Ньютон своему другу Ричарду Бентли, настоятелю обители святого Павла, единственным объяснением этого является существование высшего разумного Надзирателя: "Не думаю, что это явление можно объяснить сугубо естественными причинами, и потому вынужден приписать его замыслу и провидению некой сознательной деятельной силы"11. Месяц спустя он вновь писал Бентли: "Тяготение может приводить планеты в движение, однако в отсутствие Божественной Силы оно никогда не придало бы небесным телам того Кругового Движения, какое свойственно их обращению вокруг Солнца. По этой и по некоторым другим причинам я вынужден приписать устройство этой Системы разумному Посреднику"12. Если бы, например, Земля вращалась вокруг своей оси со скоростью лишь сто миль в час (вместо фактической тысячи), то ночь тянулась бы в десять раз дольше и наша планета была бы слишком холодна для живых тварей, а столь же продолжительное дневное время высушило бы всю растительность. Однако Высшая Сущность замыслила мироустройство настолько совершенно, что во вселенной действует в высшей степени разумная Механика.

Помимо разумности, этот Деятель должен быть достаточно могущественным, чтобы повелевать такими огромными массами материи. Ньютон пришел к выводу, что первичной силой, которая привела некогда в движение всю эту беспредельную и сложную систему, была dominatio (суверенная власть) – только так можно было дать объяснение мирозданию, воздав Богу Его Божество. Эдвард Покок, первый профессор арабского языка в Оксфорде, сообщил Ньютону, что латинское слово deus произошло от арабского du (Господин). Таким образом, важнейший атрибут Бога есть Могущество – а не Совершенство, с которого начинал свои рассуждения о Божестве Декарт. В "Общем поучении", которым завершались "Начала", Ньютон вывел из свойств разумности и могущества все прочие традиционные атрибуты Бога:

Такое изящнейшее соединение Солнца, планет и комет не могло произойти иначе, как по намерению и по власти могущественного и премудрого существа. [...] Он [Бог] вечен и бесконечен, всемогущ и вездесущ, т.е. существует из вечности в вечность и пребывает из бесконечности в бесконечность, всем управляет и все знает, что было и может стать. [...] Мы познаем Его лишь по Его качествам и свойствам и по мудрейшему и превосходнейшему строению вещей и по конечным причинам, и восхищаемся по совершенству всего, почитаем же и поклоняемся по господству. Ибо мы поклоняемся Ему как рабы, и Бог без господства, провидения и конечных причин был бы ничем иным, как судьбою и природою. От слепой необходимости природы, которая повсюду и всегда одна и та же, не может происходить изменения вещей. Всякое разнообразие вещей, сотворенных по месту и времени, может происходить лишь от мысли и воли существа необходимо существующего"13.

О Библии Ньютон даже не упоминает – Бог познается только в созерцании мира. До той поры доктрина сотворения мира выражала духовную истину; и в иудаизм, и в христианство она вошла довольно поздно и неизменно вызывала определенные сложности. Теперь же новая наука сместила вопрос сотворения в центр и придала буквальному, механическому толкованию этой доктрины решающую роль в представлениях о Боге. Те, кто отрицает Бога сегодня, оспаривают обычно именно ньютоновского Бога – начало и опору вселенной, – для которого уже нет места в научных теориях.

Чтобы встроить Бога в свою систему, которая по самому замыслу должна была стать всеобъемлющей, Ньютону приходилось искать весьма причудливые решения. Если пространство неизменно и беспредельно – а это две основополагающие аксиомы ньютоновской системы, – то где именно пребывает в нем Бог? И разве не божественно в каком-то смысле само пространство с его атрибутами вечности и бесконечности? Быть может, это вторая божественная ипостась, единосущная Богу испокон веков? Подобные вопросы волновали Ньютона всегда, и в одном из ранних сочинений (De Gravitatione et Aequipondio Fluidorum) он возвращался даже к платоновской доктрине эманации. Поскольку Бог бесконечен, то Он – повсюду. Пространство есть следствие существования Бога, оно извечно эманирует из Божественной повсеместности. Пространство не было сотворено неким волевым актом, но существует как необходимое следствие, или расширение, Его вездесущего бытия. Подобным же образом, из вечности Бога следует, что от Него эманирует время. Итак, можно говорить, что Бог составляет Собой то пространство и время, где мы живем, перемещаемся, существуем. Однако материя была создана Богом посредством волевого акта в день творения. Можно, по-видимому, сказать и так: Он замыслил наделить отдельные участки пространства формой, плотностью, осязаемостью и подвижностью. Можно с полным основанием придерживаться христианской доктрины творения "из ничего", поскольку Бог произвел материальную субстанцию из пустого пространства – материя появилась ниоткуда. Ньютону, как и Декарту, недосуг было рассуждать о таинственном, которое он тоже приравнивал к неведению и суеверию. Ньютон мечтал очистить христианство от чудесного, хотя и пришел в результате к серьезным противоречиям с такими важнейшими доктринами, как Божественность Христа. В 70-х годах XVII в. Ньютон взялся за богословское изучение догмата о Троице и пришел к выводу, что он был навязан христианству Афанасием, чтобы привлечь в лоно Церкви язычников. На самом же деле прав Арий: Иисус Христос определенно не был Богом, а те фрагменты Нового Завета, которыми принято "доказывать" доктрины Троицы и Вочеловечения, – просто подделки. Афанасий и его приспешники придумали эти отрывки и добавили к каноническому Писанию, потворствуя самым невежественным и примитивным мечтаниям простого люда: "Таковы уж нравы несдержанной и суеверной части человечества, что в религиозных вопросах она обожает тайны и потому более всего любит то, что менее всего понимает"14. Стремление вытравить из христианской веры подобные предрассудки стало для Ньютона почти навязчивой идеей. В начале 80-х годов семнадцатого столетия, вскоре после выхода в свет "Начал", Ньютон приступил к работе над сочинением "Философские основы языческого богословия". Он доказывал, что отцом первобытной религии – то есть языческого богословия – был Ной. Эта вера якобы не страдала предрассудками и отстаивала рациональное почитание Бога; единственной ее заповедью была любовь к Богу и своим ближним. Людям вменялось созерцать Природу, единственный храм великого Господа. Последующие поколения исказили эту чистую веру сказками о чудесах. Некоторые народы впали в идолопоклонство и суеверия. Чтобы наставить людей на путь истинный, Бог не раз посылал им пророков. Пифагор возродил эту давнюю религию и вернул ее Западу. Иисус был одним из пророков, возвещавших человечеству утраченную истину, но его чистая вера была извращена Афанасием и иже с ним. Между прочим, новозаветное "Откровение" содержит предупреждения о последующем расцвете удручающей безысходности тринитаризма – "этой странной религии Запада", "культа трех равных Богов"15.

Доктрина Троицы всегда была трудной для западных христиан, и новый всплеск рационализма вызвал у философов и ученых желание ее опровергнуть. Очевидно, Ньютон не понимал роли тайны в религиозной жизни. Для греков идея Троицы была средством, позволяющим задержать ум в состоянии удивления и напомнить, что рассудком природу Бога не объять. Однако такому естествоиспытателю, как Ньютон, было очень нелегко вырабатывать в себе подобное отношение. Наука готовит прежде всего к тому, чтобы в поисках истины безоглядно порвать с прошлым и начать все заново, с самых азов. Однако религия, как и искусство, часто требует переклички с прошлым в поиске перспективы, позволяющей иначе увидеть настоящее. Традиция представляет собой твердую опору, от которой можно оттолкнуться при решении извечных вопросов о высшем смысле жизни. В этом отличие религии и искусства от науки. Тем не менее в XVIII веке христиане начали применять передовые научные методы к вопросам веры и пришли к тому же заключению, что и Ньютон. В Англии появились такие богословы-радикалы, как, например, Мэтью Тиндаль и Джон Толанд, которые стремились вернуться к началам, лишить христианство таинственности и утвердить подлинно рациональную веру. В сочинении "Христианство без тайн" (1696 г.) Толанд доказывал, что загадочность ведет лишь к "тирании и суевериям"16. Полагать, будто Бог неспособен явить Себя, – настоящее кощунство. Вера должна быть разумной. В сочинении "Древнее, как мир, христианство" (1730 г.) Тиндаль, вслед за Ньютоном, попытался воссоздать первобытную веру, свободную от последующих дополнений. Краеугольный камень любой истинной веры – рациональность: "С первого дня творения в сердце каждого из нас запечатлена религия природы и разума, исходя из которой и должно все человечество судить о правильности любой традиционной веры"17. Дальнейшие откровения просто излишни, ибо истину можно познать путем самостоятельных рациональных суждений. Такие загадки, как Троица и Вочеловечение, имеют вполне разумное объяснение; их нельзя использовать для того, чтобы держать простых верующих в рабстве предрассудков и официальной Церкви.

Когда эти радикальные идеи распространились на европейский континент, новое поколение историков взялось за объективный пересмотр церковной истории. Так, в 1699 году Готфрид Арнольд опубликовал беспристрастное исследование "История церквей от начала Нового Завета до 1688 года", где показывал, что нынешняя ортодоксия вовсе не восходит к изначальной Церкви. Иоганн Лоренц фон Мосгейм (1694-1755 гг.) в своей авторитетной работе "Институты в церковной истории" (1726 г.) сознательно отделил историю от богословия. Другие историки (в частности Джордж Уолш, Джованни Бут и Генри Морис) изучали историю сложных доктринальных противостояний – арианства, споров о filioque, многочисленных церковных дебатов IV-V вв. Многим верующим весьма неприятно было узнать, что привычные догмы о естестве Бога и Христа на самом деле разрабатывались долгими столетиями, а не излагались непосредственно в Новом Завете. Не означает ли это, что они – просто вымысел? Кое-кто заходил еще дальше и применял научную объективность даже к Новому Завету. Герман Самуил Реймарус (1694-1768 гг.) попробовал написать критическую биографию самого Иисуса. Вопрос о Человечности Христа покинул мистическую и доктринальную сферы и стал в Век Разума предметом научных изысканий, что ознаменовало подлинное начало современной эпохи скептицизма. Реймарус доказывал, что Иисус просто мечтал основать благочинное государство, а когда Его миссия потерпела провал, от отчаяния пошел на смерть. Ученый подчеркивал, что евангельский Иисус никогда не говорил, будто явился искупить человеческие грехи. Идея искупления, занявшая впоследствии центральное место в Западной Церкви, впервые появилась лишь у апостола Павла, которого и следует считать истинным основоположником христианства. Таким образом, Иисуса следует чтить не как Бога, а как проповедника "замечательной, простой, возвышенной и практичной веры"18.

Эти объективные исследования опирались на буквальное прочтение Писания и не принимали во внимание символическую, метафорическую сущность веры. На критику такого рода можно возразить, что применительно к религии она столь же неуместна, как и в отношении искусства либо поэзии. Тем не менее, с тех пор, как научный дух стал для многих людей нормой, они уже просто не могли по-иному воспринимать Евангелие. Западные христиане всецело поддались буквальному пониманию своей религии и бесповоротно отдалились от мифа: любое повествование отныне было либо фактически правдивым, либо вымышленным. Вопрос о происхождении религии оказался намного важнее для христиан, чем, скажем, для буддистов, ведь вся традиция единобожия изначально зиждется на постулате, что Бог открывает Себя в событиях истории. Для того чтобы сохранить сплоченность своих рядов в эру науки, христианам просто необходимо было решить этот вопрос. Те из верующих, кто придерживался взглядов более традиционных, чем радикальные воззрения Тиндаля или Реймаруса, тоже начинали подвергать сомнениям привычное для Запада восприятие Бога. В своем научном изыскании "Невиновность Виттенбурга в двойном убийстве" (1681 г.) последователь Лютера Иоанн Фридман Майер заявил, что традиционная доктрина Искупления, сформулированная еще Ансельмом и предполагающая, что Господу понадобилась смерть Его же Сына, отражает концепцию Божества неадекватно. То был "Бог праведный, Бог разгневанный" и "Бог ожесточенный", чьи требования сурового воздаяния вселяли во многих христиан ужас и внушали им отвращение к собственной "греховности"19. Все большее число христиан начинало стыдиться многочисленных жестоких эпизодов истории христианства – кошмарных крестовых походов, судов инквизиции и гонений во имя "праведного" Бога. В ту эпоху, когда людей все больше манила свобода личности и совести, насильственное навязывание веры в ортодоксальные доктрины выглядело особенно омерзительным. Кровавая бойня, затеянная верующими в эпоху Реформации, и ее трагические последствия, похоже, стали для европейцев последней каплей.

Вера в разум казалась верным ответом. Но мог ли Бог, лишенный той таинственности, что долгими веками берегла Его действенную религиозную значимость во множестве других течений, – мог ли такой Бог по-прежнему привлекать христиан с богатым воображением и сильной интуицией? Пуританского поэта Джона Мильтона (1608-1674 гг.) больше всего удручала летопись нетерпимости христианства. В неопубликованном трактате "О христианской доктрине" Мильтон, как человек своей эпохи, попытался реформировать Реформацию и самостоятельно разработать религиозное кредо, которое не зависело бы от чужих мнений и суждений. Мильтон тоже сомневался в таких традиционных доктринах, как догмат о Троице. Примечательно, что подлинным героем его шедевра "Потерянный рай" стал скорее Сатана, чем Бог, чьи деяния поэт намеревался оправдать перед людьми. Мильтоновский Сатана имеет много общего с новым типом европейца: он ниспровергает авторитеты и бросает вызов неведомому, а отважное путешествие из Ада через Хаос к только что сотворенной Земле превращает его в настоящего первопроходца. С другой стороны, Бог Мильтона отражает все нелепости западного буквализма. В отсутствие мистического понимания Троицы положение Сына в поэме становится крайне двусмысленным: совершенно неясно, например, кто Он – второй Бог либо просто сотворенное существо, пусть и предстоящее выше ангелов. Так или иначе, Сын и Отец у Мильтона – две принципиально разные сущности. Чтобы выяснить намерения друг друга, они вынуждены вступать в пространные и чрезвычайно скучные диалоги – несмотря на то, что поэт прямо признает в Сыне Слово и Премудрость Отца.

Однако то, как поэт толкует божественное предначертание земных событий, делает мильтоновского Бога поистине невероятным. Поскольку Бог заведомо – еще до того, как Сатана доберется до Земли, – знает о неминуемом грехопадении Адама и Евы, Ему поневоле приходится оправдывать Свои грядущие поступки благовидными предлогами. Бог поясняет Сыну, что смирение, навязанное силой, не приносит Ему никакой радости, и потому Он наделил Адама и Еву способностью противостоять Сатане. Словно защищая Себя, Бог заявляет, что люди не вправе винить Его:

Я справедливо создал их. Нельзя
Им на Творца пенять и на судьбу
И виноватить естество свое,
Что, мол, непререкаемый закон
Предназначенья ими управлял,
Начертанный вселенским Провиденьем.
Не Мною – ими был решен мятеж;
И если даже знал Я наперед –
Предвиденье не предвещало бунта. [...]
На них вина. Они сотворены
Свободными; такими должно им
Остаться до поры, пока ярмо
Не примут сами рабское; иначе
Пришлось бы их природу исказить,
Ненарушимый, вечный отменив
Закон, что им свободу даровал.
Избрали грех они...20

Мало того, что в столь сомнительные рассуждения трудно поверить, так Бог еще и выглядит тут бессердечным лицемером, начисто лишенным сострадания – которое, казалось бы, как раз должна внушать Его религия. Попытки заставить Бога говорить и мыслить под стать людям явственно отражают неуместность антропоморфных, персонифицированных представлений о Божестве. Подобный Бог слишком противоречив, чтобы быть последовательным и достойным поклонения.

Буквальное понимание таких постулатов веры, как Божье всеведение, не приносит никакого проку. Мильтоновский Бог не только черствый и безжалостный, но и совершенно неумелый. В двух последних частях "Потерянного рая" Бог посылает архангела Михаила утешить согрешившего Адама откровением о том, как будут спасены его потомки. История Искупления предстает взору Адама как ряд живописных сценок с комментариями Михаила. Адам видит убийство Авеля Каином, всемирный потоп и Ноев Ковчег, Вавилонскую Башню, призыв Авраама, исход из Египта и передачу скрижалей Завета на горе Синайской. Как поясняет Михаил, искажения в Торе, долгие столетия угнетавшей невезучий "народ избранный", – особая уловка, необходимая для того, чтобы пробудить у евреев тягу к высокодуховной жизни. Дальнейшая подготовка к Спасению – подвиги Давида, исход из Вавилонского пленения, рождество Христа и так далее – поневоле вызывает у читателя мысль, что спасти людей можно было куда проще и быстрее. Тот факт, что этот путаный план, с его нескончаемыми провалами и неувязками, был задуман загодя, не внушает ничего, кроме мрачных сомнений в здравомыслии его Автора. Мильтоновский Бог не вызывает симпатии. Любопытно, что после "Потерянного рая" ни один видный английский писатель даже не пытался описывать сферу сверхъестественного. Новых Мильтонов или Спенсеров так и не появилось. Отныне в духовный и Божественный миры совались разве что авторы-середняки вроде Джорджа Макдональда21 или К. С. Льюиса. Между тем Бог, ничего не говорящий воображению, вызывает беспокойство.

В самом конце "Потерянного рая" Адам и Ева одиноко бредут из Сада Эдемского в бренный мир. Христиане Запада тоже стояли в ту пору на пороге более светского образа жизни, хотя и с верой в Бога расставаться не собирались. Новая, рассудочная религия получит позднее название "деизм". На мистические и мифологические игры воображения у этой веры не было времени. Она отвернулась от мифов об откровениях и от таких традиционных "тайн", как Троица, которые долгими веками держали людей в рабстве предрассудков. Новая религия объявила о верности безличному "Deus", которого человек открывает собственными силами. Франсуа-Мари де Вольтер, живое олицетворение того движения, которое впоследствии нарекут Просвещением, определил этот религиозный идеал в своем "Философском словаре" (1764 г.). Прежде всего, эта вера должна была выражаться как можно проще:

После нашей святой религии – несомненно, единственно благой – какую можно считать наименее скверной? Не самую ли простую? А может быть, ту, что учила бы в большом объеме морали и очень мало – догматам? Ту, что стремилась бы сделать людей справедливыми и не превращала бы их в глупцов? Ту, что не повелевала бы верить в невероятные вещи, противоречивые и оскорбительные для божества, а также опасные для человечества, и не угрожала бы вечными карами любому обладателю здравого смысла? Не явится ли такой религией именно та, что не будет поддерживать веру с помощью палачей и не станет заливать кровью Землю во имя непостижимых софизмов? [...] Та, что будет учить одному только поклонению Богу, справедливости, терпимости и человечности?22

Церковь сама виновата в этих упреках, поскольку целыми столетиями обременяла свою паству калечащим грузом доктрин. Реакция была неизбежна и, в определенном смысле, даже благотворна.

Философы эпохи Просвещения не отвергали, впрочем, саму идею Бога. Они не могли смириться только с жестоким Богом ортодоксии, грозившим человеку вечными муками. Они отвергали таинственные религиозные доктрины, претившие здравому смыслу. Но вера в существование Высшего Начала оставалась непоколебимой. Вольтер выстроил в Фернее часовню с надписью на притолоке: "Deo Erexit Voltaire" и заявлял даже, что если бы Бога не было, Его следовало бы выдумать. В "Философском словаре" Вольтер доказывал, что единобожие рациональнее и естественнее для человека, чем вера во многих божеств. Изначально народы, жившие в изолированных селениях и малых общинах, считали, что над их судьбами властвует один бог; политеизм появился намного позднее. И наука и рациональная философия указывают на существование некоего Высшего Бытия. "Какой же вывод мы сделаем из всего этого?" – спрашивает Вольтер в конце статьи "Атеизм" своего словаря и сам дает ответ:

Да тот, что атеизм – весьма опасное чудище, когда оно находится в тех, кто стоит у власти; он опасен и в кабинетных ученых, пусть даже жизнь их вполне невинна, ибо из их кабинетов они могут пробиться к должностным лицам; и если атеизм не столь гибелен, как фанатизм, он все-таки почти всегда оказывается роковым для добродетели. Отметим особенно, что ныне меньше атеистов, чем когда бы то ни было, после того как философы признали, что ни одно существо не развивается без зародыша, что не существует зародыша без замысла и т.д.23

Вольтер приравнивал атеизм к суеверию и фанатизму, от которых философы мечтали избавиться раз и навсегда. Мыслителя тревожил не Сам Бог, а доктрины о Боге, оскорблявшие святые для Вольтера нормы здравого смысла.

Новые идеи затронули и европейских иудеев. Барух Спиноза (1623-1677 гг.), голландский еврей испанского происхождения, разочаровался в Торе и примкнул к философскому кругу свободомыслящих язычников. Разработанные им теории коренным образом отличались от привычного иудаизма и сложились под влиянием таких мыслителей, как Декарт и христианские схоласты. В 1656 году, когда Спинозе было двадцать четыре года, его официально изгнали из амстердамской синагоги. Пока зачитывали эдикт об отлучении, в синагоге постепенно гасили огни. В конце концов собравшиеся остались в кромешной тьме – и явственно ощутили, в каком мраке пребывает отрекшаяся от Бога душа Спинозы:

Да будет он проклят днем и ночью. Да будет проклят, когда ложится и когда встает от сна. Да будет проклят при выходе и входе! Да не простит ему Господь Бог, да разразятся Его гнев и Его мщение над человеком сим, и да тяготят над ним все проклятия, написанные в Книге законов. Да сотрет Господь Бог имя его под небом...24

С той поры Спиноза не входил ни в одно из религиозных сообществ Европы; он стал символом независимого светского взгляда на вещи, возобладавшего впоследствии на Западе. Еще в начале двадцатого века многие чтили Спинозу как героя современности и ощущали духовное родство с этим человеком, пережившим символическое изгнание, отчуждение и поиски спасения в сфере мирского.

Спинозу считали безбожником, но он верил в Бога, хотя и не библейского. Как и файласуфы, Спиноза ставил религию ниже научных познаний о Боге, полученных посредством философии. В "Богословско-политическом трактате" он доказывал, что природа религиозной веры понимается превратно: она стала "не чем иным, как легковерием и предрассудками" и заключается в "нелепых тайнах"25. К библейской истории философ относился критически. По его мнению, израильтяне называли "Богом" любое непонятное явление. О том, например, что пророки вдохновляются Духом Божьим, говорили только потому, что эти люди выделялись выдающимся умом и праведностью. Однако подобное "воодушевление" не ограничивается отборной частью общества и доступно каждому благодаря здравому смыслу. Что до обрядов и символов веры, то они помогают только людям из общей массы, не владеющим научным, рациональным мышлением.

Как и Декарт, Спиноза вернулся к онтологическому доказательству существования Бога. Факт Его существования подтверждается самой идеей "Бога", ибо совершенное существо, которого нет, является противоречием на понятийном уровне. Бог существует уже потому, что только Он приносит несомненность и убежденность, необходимые для вывода прочих истин о действительности. Наше научное понимание мира исходит из того, что вселенная подчиняется незыблемым законам. Для Спинозы Бог был просто принципом упорядоченности, суммой всех извечных законов бытия. Бог – сущность материальная, тождественная и равнозначная царящему во вселенной порядку. Вслед за Ньютоном, Спиноза обратился к давней философской теории эманации. Поскольку Бог имманентно присутствует во всем сущем – как материально, так и духовно, – Его можно определить как Закон, властвующий над бытием всех вещей. Рассуждения о деятельности Бога во вселенной – это просто один из способов описания математических и причинно-следственных принципов мироустройства. Это было полное отрицание трансцендентности.

Хотя доктрина Спинозы и выглядит суховатой, самому философу этот Бог внушал поистине мистический трепет. Как совокупность всех законов бытия, его Бог был высшим совершенством, приводящим сущее к единству и гармонии. Созерцая деятельность своего мышления тем способом, какому учил еще Декарт, люди раскрывают себя вечному и бесконечному бытию Бога, чьи деяния совершаются в их собственных душах. Как и Платон, Спиноза верил, что интуитивные, спонтанные наития обнаруживают присутствие Бога намного явственнее, чем кропотливая работа по накоплению фактов. То счастье, какое даруют нам знания, равнозначно любви к Богу, к божеству, которое является не бесконечным объектом мышления, но причиной и первоосновой самой мысли, то есть пребывает в тесном единстве с бытием каждого человека. Нет никакой нужды ни в откровениях, ни в ниспосланном свыше законе: этот Бог и так доступен всему человечеству, а единственная Его "Тора" – предвечные законы природы. Спиноза совместил метафизику с современной ему наукой: его Бог перестал являть Собой непостижимое "Одно" неоплатоников и сблизился с абсолютным Бытием, описанным такими философами, как Аквинат. С другой стороны, Бог Спинозы был схож с мистическим Богом, чье присутствие ощущали в себе ортодоксальные приверженцы единобожия. Иудеи, христиане и философы обычно считали Спинозу атеистом: у его Бога не было никаких личностных черт, Он был неотделим от всей реальности. Спиноза действительно использовал слово "Бог" только по историческим причинам: он соглашался с атеистами в том, что действительность нельзя делить на части "Бог" и "не-Бог". Но если Бога невозможно отделить от всего прочего, то нельзя и говорить, будто "Он" существует в сколько-нибудь привычном смысле слова. Спиноза заявлял, что нет того "Бога", который соответствовал бы обычному смыслу, какой вкладывается в это понятие. Впрочем, мистики и философы отмечали то же самое уже давно. Кое-кто из них говорил, что помимо известного нам мира есть только "Ничто". Если бы не отсутствие трансцендентного Эн Соф, пантеизм Спинозы очень напоминал бы каббалу; во всяком случае, в его атеизме ощущается родство с радикальным мистицизмом.

Первым, кто открыл иудаистам путь к современной европейской мысли, стал, однако, немецкий философ Моисей Мендельсон (1729-1786 гг.), хотя первоначально у него вовсе не было намерений строить особую иудейскую философию. Его занимали прежде всего психология, эстетика и религия, а ранние его труды "Федон" и "Утренние часы" целиком вписывались в контекст набиравшего силу немецкого Просвещения. В этих работах Мендельсон пытался найти рациональные аргументы в пользу существования Бога и даже не рассматривал этот вопрос с позиций иудаизма. В таких странах, как Франция и Германия, либеральные идеи Просвещения принесли евреям социальную свободу и дали возможность слиться с обществом. Образованные евреи – их называли маскилим – без труда перенимали религиозную философию немецкого Просвещения. Иудаизм никогда не переживал той доктринальной одержимости, которая была характерна для западного христианства. Основополагающие принципы иудаизма практически совпадали с рациональной религией Просвещения, которая в Германии так и не избавилась от представлений о чуде и о вмешательстве Бога в дела смертных. Описанный в "Утренних часах" философский Бог Мендельсона был очень близок к библейскому и представлял собой персонифицированное божество, а не метафизическую абстракцию. У этой Высшей Сущности были такие вполне человеческие свойства, как мудрость, доброта, справедливость, любящая нежность и разумность – конечно, в высочайшем смысле слова.

Мендельсон сделал Бога очень похожим на нас самих. Для эпохи Просвещения это была совершенно типичная вера: холодная, бесстрастная, чуждая парадоксов и неоднозначностей, присущих религиозным переживаниям. Жизнь без Бога Медельсон считал бессмысленной, но в то же время он был далек от страстной набожности; его вполне удовлетворяли знания о Боге, получаемые рассудочным путем. Божья доброта – вот главный стержень его богословия. Он утверждал, что, если бы люди могли полагаться только на Откровение, это противоречило бы доброте Господа, ибо явно исключало бы многих из Божественного Замысла. В результате такого суждения дальнейшая философия Мендельсона обходилась без утонченных – и присущих далеко не каждому – интеллектуальных способностей, каких требовала фалсафа, и полагалась прежде всего на здравый смысл, который есть у всякого человека. Этот подход таил, впрочем, немало опасностей, поскольку подобного Бога очень легко абсолютизировать и приспособить к собственным предрассудкам.

В 1767 году, когда был напечатан Мендельсонов "Федон", приведенное там философское обоснование бессмертия души было принято в языческих и христианских кругах вполне одобрительно, хотя и не без высокомерной снисходительности. Молодой швейцарский пастор Йоханн Каспар Лафатер писал, что автор этого сочинения уже созрел для обращения в христианскую веру; вслед за этим пастор бросил Мендельсону вызов и предложил ему прилюдно выступить в защиту своего иудаизма. Так Мендельсон поневоле вынужден был отстаивать иудаизм с рациональных позиций, хотя сам не придерживался даже таких традиционных идей, как концепция избранного народа или земли обетованной. Философу пришлось балансировать на острие ножа: он не хотел ни разделить участь Спинозы, ни навлечь на свой народ гнев христиан (в том случае, если его доводы в защиту иудаизма окажутся слишком успешными). Как и все прочие деисты, Мендельсон придерживался той точки зрения, что Откровение можно признать только если его истины подтверждаются рассудком. Доктрина Троицы этому критерию не удовлетворяла. Иудаизм был, по мнению мыслителя, не богоданной религией, а богооткровенным Законом. Иудейские представления о Боге совпадали, по существу, с "естественной религией", которая принадлежит всему человечеству и которую можно подтвердить силой одного лишь разума. Мендельсон опирался на давние космологическое и онтологическое доказательства, после чего заявлял, что цель Закона в том, чтобы воспитывать у евреев верные представления о Боге и помочь им избежать идолопоклонства. Заканчивалась его речь призывом к веротерпимости. Всеобщая религия рассудка должна внушать почтение к иным путям, ведущим к одному и тому же Богу, что относится также и к иудаизму, который Церкви всей Европы преследовали долгими веками.

На самих евреев эта философия оказала меньшее влияние, чем идеи Иммануила Канта, чья "Критика чистого разума" (1781 г.) была опубликована в последнее десятилетие жизни Мендельсона. Кант определил Просвещение как "исход человека из навязанного самому себе младенчества" и упований на власть со стороны26. Единственный путь к Богу пролегает через самостоятельную сферу морали и совести, которую Кант называл "практическим разумом". Философ отбрасывал множество атрибутов религии – догматический авторитет Церкви, молитвы и обряды, – поскольку все они внушают людям зависимость от других и не позволяют полагаться на собственные силы. С другой стороны, Кант не отрицал идею Бога per se. Как и столетиями ранее ал-Газали, он утверждал, что традиционные доказательства существования Бога бесполезны, ибо разум способен постичь лишь то, что пребывает в рамках пространства и времени, а реалии вне этих категорий ему недоступны. Кант допускал, впрочем, что у людей есть природная склонность преступать эти границы в поисках принципа единства, который приносит ощущение всей действительности как целого. Это и есть образ Бога. Доказать существование Бога логическим путем невозможно, но и опровергнуть нельзя. Концепция Бога очень важна для человека – в ней воплощается идеальный предел, позволяющий добиться всеобъемлющих представлений об окружающем мире.

Таким образом, для Канта Бог был просто условностью, с которой, впрочем, можно обращаться как угодно. Идея мудрого и всемогущего Бога способна подорвать ход научных изысканий и привести к праздным упованиям на deus ex machina – высшую силу, заполняющую пробелы в наших познаниях. Кроме того, эта идея становится порой источником бессмысленных мистификаций и ведет к язвительным полемикам вроде тех, которыми испещрена история Церкви. Если бы Канта обвинили в атеизме, он возмутился бы. Современники описывают его как человека благочестивого, остро сознающего человеческую склонность к дурному. Именно поэтому идея Бога оставалась для него актуальной. В "Критике практического разума" Кант доказывал, что для того, чтобы жить добродетельной жизнью, людям нужен правитель, вознаграждающий за добрые дела. С такой точки зрения, Бог просто добавлен к этической системе, словно по запоздалому соображению. Центральное место в религии занимает теперь не тайна Бога, а сам человек. Бог превратился из опоры бытия в стратегию, которая дает людям возможность действовать более эффективно и высокоморально. Очень скоро многие мыслители подхватят идеал Канта, сделают еще один шаг вперед и вообще откажутся от этого весьма несущественного Бога. Кант был одним из первых представителей Запада, которые усомнились в состоятельности традиционных доказательств существования Бога и засвидетельствовали, что на самом деле те ничего не доказывают. После Канта подобные доказательства навсегда утратили былую внушительность.

Все эти идеи предоставили, впрочем, определенную свободу многим христианам, которые свято верили, что Господь закрывает один путь к вере лишь для того, чтобы открыть иной. В сочинении "Откровенный рассказ о подлинном христианстве" Джон Уэсли (1703-1791 гг.) писал:

Подчас я почти готов поверить, что мудрость Божья в самом недавнем прошлом допускала явственные свидетельства того, что христианство в той или иной степени засорено и до крайности перегружено, а люди, в особенности люди рассудительные, не находят достаточного успокоения только в нем и вынуждены также заглядывать в себя, всматриваться в свет, сияющий в собственных сердцах27.

Наряду с рационализмом в эпоху Просвещения развивался новый тип набожности, часто именуемый "религией сердца". Он, хотя и сосредоточивался на душе, а не на рассудке, все же разделял многочисленные проблемы деизма. "Религия сердца" призывала забыть о веских доказательствах и авторитетах и найти Бога, который пребывает в человеческой душе и доступен каждому. Как и многие деисты, последователи братьев Уэсли и немецкого пиетиста графа Людвига фон Цинцендорфа (1700-1760 гг.) чувствовали, что сбрасывают с себя вековые наросты и возвращаются к "простому", "настоящему" христианству, каким оно было для самого Христа и его первых приверженцев.

Джон Уэсли всегда оставался ревностным христианином. Еще во время учебы в Линкольнском колледже в Оксфорде Джон вместе со своим братом Чарльзом основал товарищество выпускников – "Клуб святости". Поскольку это общество уделяло особое внимание методике и дисциплине, его членов стали называть методистами. В 1735 году Джон и Чарльз отправились с миссионерскими целями в американскую колонию Джорджия, но два года спустя Джон вернулся оттуда в глубоком унынии и отметил в своем дневнике: "В Америке я намеревался обращать в истинную веру индейцев, но кто же обратит меня самого?"28 Во время путешествия большое впечатление на Уэсли произвели миссионеры из секты моравских братьев, сторонившихся каких-либо доктрин и стоявших на том, что вера – это просто выбор души. В 1738 году, на собрании моравских братьев в часовне на лондонской Олдерсгейт-стрит, взгляды Джона во многом переменились. Отныне он верил, что Сам Господь уготовил ему особую миссию: распространять в Англии новое христианство. С тех пор он ездил с учениками по всей стране и проповедовал рабочим и крестьянам прямо на полях и рынках.

Главным в учении Уэсли стало "рождение заново". Оно было "совершенно необходимо", чтобы почувствовать, как "Бог, можно сказать, непрестанно вдувает в человеческую душу", наполняет христианина "стойкой, благодарной любовью к Господу" – она ощущается сознательно и становится "естественной и, в своем роде, насущной необходимостью любить каждое дитя Господне с добротою, нежностью и долготерпением"29. Доктрины о Боге бесполезны, а порой и пагубны. Психологическое воздействие слов Христа на верующего – вот лучшее свидетельство истинности этой религии. Как и в пуританстве, единственным доказательством настоящей веры и, следовательно, ее спасительности были в методизме глубокие эмоциональные религиозные переживания. Однако такой "мистицизм для всех" мог стать и опасным. Мистики всегда подчеркивали сложность духовного пути и предостерегали от истерических проявлений чувств; приметами подлинного мистицизма являются прежде всего душевное спокойствие и безмятежность. "Рожденное заново" христианство в духе Уэсли нередко влекло за собой неистовые поступки – например, исступленные восторги квакеров и шекеров. С другой стороны, оно могло заводить и в пучины отчаяния: так, поэт Вильям Каупер (1731-1800 гг.), утратив ощущение спасительной благодати и расценив его отсутствие как знак осуждения на вечные муки, сошел с ума.

В "религии сердца" доктрины о Боге сменились внутренними, эмоциональными переживаниями. Покровитель нескольких религиозных общин, саксонский граф фон Цинцендорф утверждал, вслед за Уэсли, что "вера не в мыслях и не в голове, а в душе; это свет, блистающий в сердце"30. Пусть себе ученые мужи "судачат о загадке Троицы" – смысл доктрин не во взаимоотношениях трех Лиц, а в том, "что Они есть для нас"31. Вочеловечение выражает собой таинство нового рождения каждого христианина, для которого Христос становится "Царем сердца". Подобная экзальтированная духовность проявилась и в католицизме в форме почитания Святого Сердца Иисуса.

Этот культ утвердился в народе несмотря на возражения иезуитов и высших сановников, которые чувствовали, что в таком поклонении нередко кроется слащавая сентиментальность. Отголоски культа сохранились и по сей день: во многих католических церквах и сейчас высятся статуи Христа с разверстой грудью, где виднеется выпуклое, объятое пламенным ореолом сердце. Именно таким предстал он некогда перед Маргаритой-Мари Алакок (1647-1690 гг.) из монашеской обители Паре-ле-Моньяль (Франция). Между этим Христом и решительным персонажем Евангелий нет практически никакого сходства. Стенающий от жалости к себе Иисус словно олицетворяет опасности, подстерегающие того, кто слушает лишь свое сердце, позабыв о рассудке. В 1682 году Маргарита-Мари вспоминала, что Иисус явился ей в канун Великого поста,

весь покрытый ранами и шрамами. Обожаемая Кровь Его струилась кругом по телу. "Никто, совсем никто не будет питать жалости ко Мне и сострадать Мне, и не разделит Мою печаль, – грустным, скорбным голосом молвил Он, – в том плачевном состоянии, до какого доводят Меня грешники, особенно в эти времена"32.

Маргарита-Мари, особа явно невротического характера, утверждавшая, что сама идея половой жизни внушает ей омерзение, страдала нарушениями аппетита и получала нездоровое удовольствие от мазохистских поступков, доказывавших якобы ее "любовь" к Святому Сердцу. Это живой пример того, насколько извращенной может стать безудержная "религия сердца". Христос часто был для Маргариты-Марии лишь исполнением потаенных желаний, а его Святое Сердце заменяло ей неизведанную любовь. Иисус говорил ей: "Будешь вовеки Его возлюбленной ученицей, забавой в Его развлечениях и жертвой Его прихотей. И Оно будет единственной усладой твоих желаний, Оно исправит и загладит твои изъяны, и исполнит за тебя обязательства твои"33. Такая пылкая набожность, сосредоточенная исключительно на Иисусе-Человеке, – лишь проекция, заточающая христианина в темницу невротического эготизма.

Очевидно, мы отошли очень далеко от хладнокровного рационализма эпохи Просвещения, однако между "религией сердца" в лучших ее проявлениях и деизмом есть определенная связь. Кант, например, вырос в Кенигсберге в семье пиетистов – это лютеранская секта, к которой, между прочим, имел отношение и Цинцендорф. Идеи Канта о религии "в пределах только разума" во многом сходны с пиетистской убежденностью в том, что вера "заложена в самом устройстве души"34, а не откровениях, увековеченных доктринами авторитарной Церкви. Говорят, когда радикальные представления Канта о религии получили широкую огласку, мыслитель успокоил своего слугу-пиетиста, сказав, что просто "разрушил догму, чтобы освободить место для веры"35. Джон Уэсли был в восторге от Просвещения и очень сочувствовал, в частности, идеалу свободы. Кроме того, он интересовался наукой и техникой, ставил опыты с электричеством и целиком разделял оптимизм просветителей в отношении человеческой природы и грядущего прогресса. Американский исследователь Альберт Аутлер указывает, что и новая "религия сердца", и рационализм эпохи Просвещения были направлены против истеблишмента и выражали недоверие к внешней власти. Оба течения были созвучны идеям современности и отрекались от прошлого, оба выражали ненависть к бесчеловечности и любовь к ближнему. Действительно, радикальная набожность, похоже, проложила путь идеалам Просвещения, принятым не только христианами, но и иудеями. Черты сходства между некоторыми из этих крайних движений подчас поразительны, поскольку многие секты откликались на громадные перемены своего времени тем, что преступали религиозные запреты: одни доходили порой до кощунства, другие навлекали на себя обвинения в атеизме, третьи поклонялись вождям, открыто объявлявшим себя воплощениями Бога. Многие из таких сект были по духу мессианскими и предрекали неминуемое рождение совершенно нового мира.

В годы правления Оливера Кромвеля, особенно после казни короля Карла I в 1649 году, в Англии разразился настоящий апокалиптический бум. Пуританам, стоявшим у власти, было очень трудно сдерживать религиозное возбуждение, охватившее армию и простых людей. Многие верили, что Судный День уже близок и скоро, как и обещано в Библии, Господь изольет Дух Свой на все народы и утвердит Царствие Свое – разумеется, именно в Англии. Сходные надежды питали, похоже, и сам Кромвель, и те пуритане, которые обосновались в 20-х годах семнадцатого века в Новой Англии. В 1649 году Джерард Уинстэнли основал близ Кобхэма (графство Суррей) общину диггеров, вознамерясь вернуть человека к тем изначальным временам, когда Адам возделывал Сад Эдемский. По мнению Уинстэнли, в этом обществе нового типа не будет уже ни частной собственности, ни классовых различий, ни власти. Первые квакеры – Джордж Фокс, Джеймс Нейлор и их сподвижники – утверждали, что человек может прийти к Богу самостоятельно. В каждом из нас есть "внутренний свет"; если найти его и укрепить, то любой, независимо от сословия и общественного положения, обретет спасение еще здесь, на земле. Сам Фокс проповедовал в своем "Обществе друзей" пацифизм, ненасилие и радикальный эгалитаризм. Надежда на свободу, равенство и братство вспыхнула в Англии почти за 140 лет до того, как парижане взяли Бастилию.

Крайние проявления этого нового религиозного всплеска имели много общего с деятельностью еретиков эпохи позднего средневековья, которых называли "Братьями Святого Духа". Как поясняет в своей работе "Гонения тысячелетия: революционеры-милленарии и мистические анархисты средневековья" британский историк Норман Кон, недруги обвиняли "Братьев" в пантеизме: те "без колебаний говорили: "Бог – всё, что есть" либо: "Бог пребывает в каждом камне и каждом члене тела человека столь же верно, сколь и в причастном хлебе";36. Это было очередное толкование плотиновской идеи о том, что извечная сущность всех вещей, исшедших от Единого, тоже божественна. Все сущее стремится вернуться к своему Божественному Началу и рано или поздно вновь будет поглощено Богом. В предначальном Единстве растворятся когда-нибудь даже три Лица Троицы. Спасение можно обрести уже здесь, на земле, распознав собственное божественное естество. В трактате одного из "Братьев", найденном в отшельничьем ските близ Рейна, сказано: "Божественная сущность – моя сущность, и моя сущность – божественная сущность". "Братья" настойчиво повторяли: "Всякая разумная тварь свята по естеству"37. Это было не столько философское кредо, сколько пылкая мечта превзойти пределы человеческого. "Братья", как заявил епископ Страсбургский, "твердят, будто они Боги по естеству, безо всяких отличий. Веруют также, что наделены всеми божественными совершенствами, предвечны и пребывают в вечности"38.

Кон доказывает, что крайние христианские секты Англии эпохи Кромвеля – квакеры, левеллеры и рантеры (Ranters) – представляли собой возрождение ереси "Братьев Святого Духа" (XIV в). Разумеется, это вовсе не было сознательное возвращение к прошлому; подвижники семнадцатого столетия самостоятельно пришли к пантеистическим воззрениям, в которых трудно не заметить упрощенную версию философского пантеизма, построенного вскоре Спинозой. Уинстэнли, вероятно, вообще не верил в трансцендентного Бога, хотя, как и другие радикалы, весьма неохотно выражал свою веру в точных определениях. Ни в одной из перечисленных революционных сект никто не считал, что обязан своим спасением самопожертвованию исторического Иисуса. Для них важен был тот Христос, который незримо присутствовал в каждом члене общины и практически ничем не отличался от Святого Духа. Все секты единодушно сходились в том, что главным средством сближения с Богом является пророчество, а прямое наитие "от Духа" выше всех официальных вероучений. Фокс призывал своих квакеров ожидать Господа в безмолвии – это очень напоминает греческий исихазм или via negativa средневековых философов. Давняя идея Троичного Бога рушилась, ведь имманентное божественное присутствие нельзя было разделить на три Лица. Основной чертой сектантских воззрений была Единственность, отражавшаяся в сплоченности и равенстве многочисленных общин. Как и "Братья", некоторые рантеры считали себя божественными; кое-кто даже объявлял себя Христом или новым вочеловечением Господним. Сектанты, как мессии, проповедовали революционные идеи и предрекали новый мировой порядок. В своем полемическом сочинении "Омертвение, или Перечень и разоблачение многих заблуждений, ересей, богохульств и предосудительных занятий сектантов нашего времени" (1640 г.) пресвитерианский критик Томас Эдвардc очертил верования рантеров следующим образом:

Всякая тварь в первые дни сотворения была Бог, и всякое создание есть Бог, любая тварь живущая и дышащая – истечение от Бога, и к Нему вернется вновь, и поглощена будет в Нем, словно капля в море. [...] Кто крещен Святым Духом, тому ведомо всё, равно как Богу всё ведомо, и сие – полная загадка. [...] И что если человек по духу своему знает, что пребывает в благодати, то даже когда совершает злодейство или пьянствует, Господь не видит на нем греха. [...] Вся земля – Святые, и должна быть община праведных, и Святые должны получить долю от земель и поместий дворян и им подобных39.

Рантеров, как и Спинозу, обвиняли в атеизме. Исповедуя идею свободы, они умышленно нарушали христианские запреты и кощунственно заявляли, что между Богом и человеком нет различий. Далеко не каждый человек мог постичь научные абстракции Канта или Спинозы, однако в самовозвеличении рантеров и "внутреннем свете" квакеров легко разглядеть мечты того же рода, какими воодушевлялись столетие спустя французские революционеры, усадившие на высший престол своего пантеона Богиню Разума.

Некоторые рантеры объявляли себя Мессиями, воплощениями Самого Бога, явившегося утвердить новое Царствие. Их жизнеописания позволяют заподозрить в отдельных случаях душевные расстройства, но, так или иначе, эти люди привлекли немало последователей и, без сомнений, удовлетворяли в свое время некую духовную и социальную потребность англичан. Так, например, почтенный домохозяин Уильям Франклин повредился умом после того, как многих членов его семьи унесла чума 1646 года. Франклин вдруг объявил себя Богом и Христом, чем до смерти перепугал собратьев-христиан; вскоре он, впрочем, отрекся от своих слов, просил за них прощения и, казалось, образумился – но потом все-таки оставил супругу и принялся менять женщин одну за другой, перейдя к совершенно сомнительному нищенскому образу жизни. У одной из его подруг, Мэри Гедбери, начались видения. Она слышала голоса, предрекавшие новый общественный уклад, где не будет никаких сословных различий. Самого Франклина Мэри считала своим Господом и Христом. Судя по всему, у этой парочки появился целый ряд учеников, но в 1650 году обоих арестовали, высекли кнутом и отправили в исправительный дом. Примерно в те же годы как Богу поклонялись некоему Джону Роббинсу: он объявил себя Богом Отцом и утверждал, что жена его скоро произведет на свет Спасителя Мира.

Кое-кто из историков сомневается, что особы вроде Роббинса и Франклина относились к рантерам, поскольку о деятельности последних мы знаем только со слов их недругов, которые вполне могли исказить правду из полемических соображений. Тем не менее сохранились разрозненные сочинения таких видных рантеров, как Джекоб Боутумли, Ричард Коппин и Лоренс Кларксон. В этих работах явственно заметен все тот же набор идей: рантеры проповедовали революционные социальные убеждения. В трактате "Свет и тени Господа" (1650 г.) Боутумли говорит о Боге словами, перекликающимися с верой суфиев в то, что Бог – это Око, Ухо и Длань человека. Боутумли обращается к Нему с вопросом: "О Боже, что мне сказать о том, кто Ты? Ибо если скажу, что вижу Тебя, это не что иное, как Ты, видящий Себя; ибо ничто во мне не зряче, кроме Тебя Самого. И если скажу, что знаю Тебя, то это не что иное, как Твое знание Себя"40. Как и рационалисты, Боутумли отвергал доктрину о Троице, но, вновь под стать суфиям, объяснял свою веру в божественность Христа тем, что, хотя Иисус и божествен, Господь не мог бы раскрыть Себя в одном-единственном человеке: "Он поистине, по существу пребывает во плоти других людей и тварей, равно как и в человеке Христе"41. Почитание обособленного, ограниченного по местонахождению Бога – разновидность идолопоклонства; Рай – это не какое-то место, а духовное присутствие Христа. Библейские представления о Боге, по мнению Боутумли, не соответствуют действительности, ведь грех – не поступок, но состояние, или, еще точнее, пренебрежение человека своим божественным естеством. Тем не менее Бог неким таинственным образом пребывает и во грехе, который есть просто "темная сторона Бога, обычное отсутствие света"42. Враги тут же окрестили Боутумли атеистом, однако воззрения его, пусть и выражались в более грубой форме, были по духу довольно близки убеждениям Фокса, Уэсли и Цинцендорфа. Он пытался вернуть далекого и нечеловечески объективного Бога во внутренний мир человека, заменить традиционные доктрины религиозными переживаниями – подобные идеи начнут развивать впоследствии пиетисты и методисты. Кроме того, Боутумли разделял неприязнь к властям и оптимистический, по существу, взгляд на человечество, ставший позднее характерным для философов эпохи Просвещения и приверженцев "религии сердца".

Боутумли заигрывал с чрезвычайно волнующей и опасной доктриной святости греха. Если Бог – всё сущее, то грех ничего не значит. Такие рантеры, как Лоренс Кларксон и Алистер Копп, тоже пытались доказать это положение: они возмутительно нарушали сексуальный кодекс своей эпохи, сквернословили и богохульствовали при людях. Все тот же Копп "прославился" неумеренными возлияниями и курением. Став рантером, он, похоже, выплеснул наружу извечно подавляемую тягу к площадной брани. До нас дошли рассказы о том, как он битый час сыпал проклятиями с кафедры лондонской церкви, а однажды так злобно отругал хозяйку какого-то кабачка, что та долго еще дрожала от страха. Возможно, это была реакция на гнет пуританской морали с ее нездоровой сосредоточенностью на греховности всего рода людского. Фокс и его квакеры настаивали на том, что грех совершенно неизбежен. Разумеется, Фокс вовсе не призывал своих Братьев грешить и всей душой ненавидел распущенность рантеров; он просто проповедовал более оптимистическую "антропологию", стремился вернуть ей утраченное равновесие. В трактате "Единственное Око" Лоренс Кларксон доказывал: поскольку Бог сотворил всё совершенным, "грех" – это лишь плод человеческого воображения. Бог Сам объявляет в Библии, что сделал тьму светом. Действительно, монотеистам всегда трудно было примириться с реальностью греха, хотя мистики и пытались найти более целостное решение этой проблемы. Юлиана Норвичская считала, что грех – вещь "надлежащая" и в чем-то необходимая. Каббалисты предполагали, что греховность загадочным образом берет начало в Боге. Радикальные борцы за свободу личности вроде Коппа и Кларксона – образчики довольно неуклюжего и поспешного стремления стряхнуть с себя гнет христианства, которое устрашало паству доктриной разгневанного, мстительного Бога. Рационалисты и "просвещенные" христиане тоже мечтали сбросить оковы религии, превратившей Бога в жестокую и властную фигуру; им же хотелось божества поснисходительнее.

Историки-обществоведы уже отмечали, что западное христианство отличается от прочих мировых религий неистовым чередованием периодов притеснений и "вольницы". Отмечалось и другое: эпохи гнета совпадали обычно с религиозным возрождением. Довольно спокойный нравственный климат Просвещения сменился во многих странах Европы репрессиями викторианской эпохи, которые сопровождались новым всплеском фундаменталистской религиозности. Совсем недавно мы сами были свидетелями того, как вседозволенность 60-х годов сменилась едва ли не пуританской моралью 80-х, причем перемены эти тоже совпали со взлетом христианского фундаментализма на Западе. Это сложное явление имеет, несомненно, далеко не одну причину. Возникает, однако, искушение связать такой процесс с идеей Бога, которая всегда доставляла Западу немало хлопот. Богословы и мистики средневековья проповедовали Божью любовь, но устрашающие сцены Страшного Суда над вратами кафедральных соборов, изображающие адские муки грешников, рассказывали совершенно иную историю. Нам уже известно, что на Западе идею Бога часто связывали с мраком души и тяжелой борьбой. Рантеры – те же Кларксон и Копп – презирали христианские табу и провозглашали святость греха в ту самую пору, когда по европейским странам безудержно прокатывалось безумие охоты на ведьм. Христиане-радикалы кромвелевской Англии тоже восставали против чрезмерно требовательного, пугающего Господа и Его религии.

В очередной раз переродившееся в XVII-XVIII вв. христианство нередко выглядело нездоровым и отличалось жестокими, порой опасными чувствами и поступками. Это проявилось, в частности, во всплеске религиозного пыла, получившем название "великое пробуждение" – он захлестнул в 30-х годах XVIII столетия Новую Англию. Источниками вдохновения этой волны религиозности стали евангелические призывы Джорджа Уитфилда, ученика и соратника братьев Уэсли, и проповеди о геене огненной, с которыми выступал выпускник Йельского университета Джонатан Эдварде (1703-1758 гг.). Эдварде описал "пробуждение" в своем эссе "Достоверное повествование о чудесном промысле Божьем в Нортгемптоне, штат Коннектикут". Прихожан своих он характеризовал как вполне добропорядочных верующих – трезвомыслящих и законопослушных, однако лишенных религиозного рвения. Иными словами, они ничем не отличались от жителей других колоний. Но в 1734 году двое молодых людей скончались внезапной смертью, и эти события, как заставляют предположить кое-какие пугающие высказывания самого Эдвардса, вызвали у обитателей городка бурный прилив набожности. Люди ни о чем другом не говорили, кроме как о вере; все бросили работу и целыми днями читали Библию. Полгода спустя в поселке насчитывалось уже около трех сотен новообращенных верующих из всех слоев общества – в иную неделю обращалось сразу полдесятка. Эдварде видел в этом помешательстве прямое свидетельство Промысла Божьего, и это толкование было не просто fagon departed43 – пастор говорил совершенно буквально, что Господь, похоже, "изменил привычкам Своим" и ведет Себя в Новой Англии необычно, дивными и чудесными путями воздействуя на людей. Следует, впрочем, отметить, что Дух Святой подчас проявлял Себя довольно истерическими симптомами. Как сообщает Эдвардc, его прихожан иногда "поражал" страх пред Господом и они "утопали в бездонном чувстве вины, которую, по их мнению, Бог не простит никогда". Отчаяние сменялось столь же неистовым блаженством, когда верующие ощущали, что окончательно спасены. Они, бывало, "разражались смехом, хотя из очей их градом катились слезы, и тут же раздавались безутешные рыдания. Иной раз сквозь плач прорывались громкие возгласы, свидетельствовавшем об их великом восхищении"44. Очевидно, столь бурные проявления чувств решительно отличались от спокойного самообладания, которое мистики всех крупных религиозных традиций считают признаком настоящей просветленности.

Чрезвычайно эмоциональные обращения в веру стали характерной приметой религиозного взрыва в Америке. Это было новое рождение, сопровождавшееся неистовыми, мучительными конвульсиями и страшными усилиями – очередной вариант схватки Запада с Богом. "Пробуждение" заразило соседние города и деревни – то же самое произойдет столетие спустя, когда округ Нью-Йорк окрестят "выжженным" [Burned-Over District], привыкнув к тому, что там периодически бушует религиозное пламя. Эдвардc отмечает, что в этом экзальтированном состоянии его новообращенные ощущали окружающий мир как сплошной источник счастья. Прихожане не расставались с Библией, забывая даже о пище. Неудивительно, конечно, что их бурные чувства со временем угасли; как сообщает Эдвардc, два года спустя "явственно чувствовалось, что Дух Божий постепенно отстраняется от нас". Как и прежде, его слова – вовсе не метафора, ибо в вопросах веры Эдварде был типичный западный буквалист. Он действительно верил, что "пробуждение" – прямое откровение Господа пред горожанами, вполне осязаемая деятельность Святого Духа, схожая с тем, давним нисхождением на апостолов в Пятидесятницу. И когда Бог ушел так же внезапно, как появился, Его место – опять же, в совершенно буквальном смысле, – занял Сатана. Экзальтация сменилась безысходностью, толкавшей к самоубийствам. Первая трагическая жертва отчаяния перерезала себе горло, а "после того многие в нашем городе и окрестных селениях, казалось, восприняли как совет либо требование поступить так же, как тот человек, и многие поспешно предприняли этот шаг, как если бы некто наущал их: "Режь себе горло, какая отменная возможность – сей же час!"; Двое несчастных сошли с ума, погрузившись в "причудливые, восторженные заблуждения"45. Новообращенных больше не было, а те, кто остался в живых, успокоились и стали жить счастливее, чем до "пробуждения", – так, во всяком случае, уверяет Эдвардc. Бог Джонатана Эдвардса и его прихожан, раскрывший Себя в столь аномальной и жесткой манере, обошелся со своими верующими по обыкновению круто и своенравно. Неистовые бури чувств, маниакальные восторги и пучины отчаяния показывают, что многим не очень одаренным американцам было чрезвычайно трудно сохранять душевное равновесие в общении с "Богом". Столь же заметна и убежденность, характерная для наукообразной религии Ньютона: именно Бог непосредственно определяет все, что только случается на свете, каким бы странным ни казался Его Промысл.

Ярую, иррациональную набожность "великого пробуждения" трудно соединить со взвешенным хладнокровием его отцов-зачинателей. У Эдвардса было много противников, которые относились к "пробуждению" весьма скептически. По мнению либералов, Господь раскрывает Себя в делах человеческих исключительно рациональными путями, а вовсе не вспышками страстей. Однако в работе "Религия и американский ум: от великого Пробуждения до Революции" Алан Хеймарт доказывает, что обновление души в "великом пробуждении" – евангелизированная версия присущего эпохе Просвещения идеала погони за счастьем; по словам Хеймарта, это "экзистенциальное освобождение от мира, где "всё пробуждает мощные предчувствия";46. "Пробуждение" случилось в тех колониях, что победнее, – иными словами, у тамошних жителей, вопреки чаяниям развитой эпохи Просвещения, почти не было надежды на счастье "от мира сего". Как утверждал Эдварде, новое рождение вызывало радость и тягу к прекрасному, причем ощущения эти весьма отличались от прочих естественных чувств. Поэтому опыт соприкосновения с Богом в "великом пробуждении" сделал просвещение Нового Света доступным не только редким счастливцам из колоний. Следует учесть, что философское Просвещение тоже воспринималось как псевдорелигиозная свобода. Понятия eclaircissement и Aufklarung47 имеют явный религиозный оттенок. Бог Джонатана Эдвардса внес свой вклад и в революционный подъем 1775 года. В глазах "возрожденцев" Британия утратила обновленный свет, столь ярко воссиявший в период пуританской революции; ныне же страна, казалось, возвращалась к прежнему упадку. Именно Эдварде и его соратники помогли американцам из низших сословий сделать первые шаги к революции. Важное место в религиозности Эдвардса занимало мессианство: труды человеческие могли приблизить пришествие Царства Божьего, которое неминуемо должно было возникнуть в Новом Свете. Само "пробуждение", несмотря на его трагическую развязку, заставило людей поверить, что предсказанный Библией процесс Искупления уже начался. Господь неукоснительно верен Своему Замыслу. Помимо прочего, Эдварде придал доктрине Троицы политическую окраску: Сын был "божеством, зачатым Божьим разумением" и, следовательно, первичным замыслом Нового Содружества; Дух Святой – "божество, сущее действием" – являлся той силой, которая со временем осуществит намеченный план48. В американском Новом Свете Господь мог созерцать Свое совершенство прямо на земле. Грядущее общество выразило бы собой "высшие превосходства" Самого Бога. Новой Англии суждено было стать "градом на горе", светом язычникам, "воссиявшим отраженной Славой Иеговы, что над ней, которая всех привлечет и очарует"49. Итак, Бог Джонатана Эдвардса должен воплотиться в Содружестве. Благое общество – вот где пребывает Христос.

Другие кальвинисты шли в ногу с прогрессом и ввели в американские учебные планы химию. Тимоти Дуайт, внук Эдвардса, видел в научных познаниях преддверие окончательного совершенства рода людского. Их Бог далеко не всегда означал мракобесие, как полагали американские либералы. Кальвинистам не нравилась космология Ньютона, согласно которой после сотворения мира у Господа было не так уж много дел. Мы уже знаем, что они предпочитали Бога активно деятельного, притом в буквальном смысле, здесь на земле. Доктрина предопределения показывает, что, по мнению кальвинистов, именно Бог несет ответственность за все, что происходит у нас, людей, и ничего с этим не поделать. Следовательно, наука способна найти лишь того Бога, который открывает Себя во всех естественных, гражданских, материальных или же духовных деяниях Своих тварей, и даже в тех событиях, что выглядят слепыми случайностями. В определенном смысле, кальвинистские воззрения были еще смелее, чем взгляды либералов, которые противостояли учению "возрожденцев" и предпочитали просто верить в те "умозрительные, озадачивающие понятия", что так беспокоили их в проповедях "возрожденцев" вроде Уитфилда или Эдвардса. Алан Хеймарт доказывает, что причиной антиинтеллектуализма американского общества могли быть не столько кальвинисты или евангелисты, сколько более рациональные бостонцы – например, Чарльз Чонси или Семюэл Куинси, – предпочитавшие те представления о Боге, что "попроще и очевиднее"50.

В иудаизме тоже появились некоторые сходные новшества, способствовавшие распространению среди евреев идеалов рационализма, что позволило очень многим из них ассимилироваться с европейскими "иноверцами". В "апокалиптическом" 1666 году некий иудейский мессия провозгласил, что спасение уже близко. Евреи всего мира восприняли эту весть с восторгом. Саббатай Цеви родился в 1626 году, в годовщину разрушения Храма, в семье зажиточного сефарда, жителя Смирны (Малая Азия). С возрастом у Цеви проявились странные наклонности, которые в наше время сочли бы, вероятно, симптомами маниакально-депрессивного психоза. В нередко случавшиеся у него периоды глубокого отчаяния Цеви избегал домашних и скрывался в уединении. Подавленность чередовалась с душевными подъемами, граничащими с экстазом. При этих "маникальных" взлетах Цеви подчас намеренно и демонстративно преступал Законы Моисеевы: открыто ел запретную пищу, произносил тайное Имя Божье, да еще и утверждал, что это предписано ему особым откровением свыше. Он свято верил, что является долгожданным Мессией. Терпение раввинов в конце концов лопнуло: в 1656 году Саббатая изгнали из города, и он начал скитаться по еврейским поселениям Оттоманской империи. В Стамбуле, во время очередного своего экстаза, он объявил, что отныне Тора отменяется и громко возопил: "Благословен Ты, Господь Бог наш, допускающий запретное!" В Каире он вызвал скандал женитьбой на женщине, которая, бежав в 1648 году от кровавых погромов в Польше, занималась в Египте проституцией. В 1662 году Саббатай направился в Иерусалим; в ту пору он пребывал в депрессивной фазе и полагал, что им овладели демоны. В Палестине Цеви прослышал о молодом образованном раввине и опытном экзорцисте по имени Натан из Газы и решил его отыскать.

Натан, как и Саббатай, изучал каббалу Исаака Лурии. Познакомившись с полоумным евреем из Смирны, раввин объяснил, что это не одержимость. По мнению Натана, бездны отчаяния Цеви указывали как раз на то, что он действительно Мессия. Нисходя в эти бездны, Цеви якобы сражался со злыми силами Той Стороны и выпускал на волю божественные искры царства келипот, которое способен спасти только Мессия. Прежде чем осуществить окончательное спасение Израиля, Саббатаю предстояло спуститься в преисподнюю. Поначалу Цеви сам не поверил ни тому, ни другому, но со временем красноречие Натана его переубедило. 31 мая 1665 года Саббатай вновь впал в маниакальный восторг и, после уговоров Натана, открыто объявил о своей спасительной миссии. Ученые раввины отбросили эти заявления как заведомую бессмыслицу, но многие палестинские евреи все равно стекались к Цеви, и он подобрал себе двенадцать учеников, будущих судей каждого колена Израиля, которому предназначено было вскоре возродить былое единство. Натан письмами сообщил радостную весть еврейским общинам Италии, Голландии, Германии и Польши, а также многочисленных городов Оттоманской империи, после чего мессианское возбуждение пожаром разнеслось по всему иудейскому миру. Столетия гонений и погромов изолировали европейских евреев от общей массы, и столь угрожающее положение дел вынудило многих из них поверить в то, что грядущая судьба мира зависит только от иудеев. Сефарды, потомки евреев, изгнанных из Испании, давно всей душой отдались лурианской каббале, и теперь большинство из них свято верило в неминуемый Конец Света. Все это весьма способствовало культу Саббатая Цеви. За долгую историю иудаизма очень многие притязали на звание Мессии, но такой мощной поддержки, как у Цеви, не было прежде ни у кого. Дошло до того, что скептически настроенные евреи боялись высказывать свои сомнения вслух. Новоявленного спасителя поддерживали все сословия иудейского общества – бедные и богатые, невежественные и образованные. Повсюду расходились ликующие брошюры и плакаты на английском, голландском, немецком и итальянском языках. В Польше и Литве устраивали публичные шествия в честь Цеви. Уличные пророки, толпами бродившие по Оттоманской империи, упоенно пересказывали свои видения, где Саббатай восседал на царском престоле. Деловая жизнь замерла. Показательно, например, что турецкие евреи выбросили из субботних молитв имя султана и заменили его именем Цеви. Наконец, в январе 1666 года, когда Саббатай прибыл в Стамбул, его арестовали как бунтовщика и заточили в темницу в Гелиболу.

После вековых преследований, изгнаний и лишений заблистал луч надежды. Евреи всего мира испытывали душевное облегчение и освобождение, сходное с тем блаженством, какое мимолетно переживали каббалисты при созерцании загадочного мира сефирот. Однако теперь ощущение свободы было уже не привилегией избранных, а всеобщим достоянием. Евреи впервые почувствовали, что их жизнь не напрасна: Искупление превратилось из смутных мечтаний о грядущем во вполне реальное и сознаваемое настоящее. Спасение близко! Столь внезапная перемена обстоятельств произвела на евреев глубочайшее впечатление. Взоры всего иудейского мира сосредоточились теперь на Гелиболу, где Саббатай умудрился внушить почтение к себе даже своим стражникам. Турецкий визирь проведывал его с весьма утешительными вестями, и узник даже принялся распевать свое провозвестие: "Я – Господь твой Бог, Саббатай Цеви". Однако, к тому времени, когда его привезли в Стамбул на суд, "мессия" вновь впал в очередной приступ депрессии. Султан предложил ему выбор: обращение в ислам или смерть. Цеви предпочел чужую веру и тут же был отпущен на волю. Империя даже выдала ему государственное пособие; бывший спаситель прожил остаток жизни как правоверный мусульманин и умер 17 сентября 1676 года.

Разумеется, чудовищная новость ввергла приверженцев Цеви в отчаяние, многие сразу в нем разуверились. Раввины пытались стереть с лица земли саму память о нем: уничтожались все послания, брошюры и сочинения, какие только попадались под руку. Евреи вплоть до наших дней стыдятся этого ниспровержения "Мессии" и не могут с ним свыкнуться. Раввины и рационалисты с равным усердием преуменьшают значение случившегося. С недавних пор, впрочем, некоторые ученые вслед за покойным Гершомом Шолемом попытались разобраться в смысле этого странного эпизода и его далекоидущих последствиях51. Как ни странно, многие евреи продолжали хранить верность своему "Спасителю" несмотря на его скандальное отступничество. Чувство избавления было столь глубоким, что иудеи просто не верили, будто Господь допустил такой обман. Это один из самых поразительных примеров того, как религиозный порыв к спасению берет верх над очевидными фактами и здравым смыслом. Став перед труднейшим выбором – забыть о новообретенной надежде или признать в недавнем Мессии ренегата, – на удивление многие евреи всех сословий отказались смириться с горькой правдой. Натан из Газы посвятил всю оставшуюся жизнь разъяснению загадки Саббатая: обратившись в ислам, тот якобы продолжил вековечную борьбу с силами зла, и для того, чтобы низойти в сферу тьмы ради освобождения келипот, ему пришлось пренебречь даже святынями своего народа. Цеви покорился трагическому бремени своей миссии и спустился на низшие уровни бездны, чтобы завоевать мир Безбожия изнутри. В Турции и Греции в Саббатая по-прежнему верило около двух сотен иудейских родов. После смерти "мессии" они решили стать его соратниками в борьбе против зла и, по его примеру, в 1683 году все обратились в мусульманство. Втайне они, однако, хранили верность иудаизму, поддерживали тесные отношения с раввинами и устраивали подпольные молельни в собственных домах. В 1689 году их руководитель Якоб Кверидо совершил хаджж (паломничество в Мекку), а вдова Цеви объявила, что Якоб – перевоплощение "мессии". В Турции до сих пор существует горстка донмех (отступников), которые внешне безупречно соблюдают мусульманский образ жизни, но втайне страстно верны иудаизму.

Другие приверженцы Саббатая до таких крайностей не дошли и хранили верность и своему "мессии", и синагоге. Судя по всему, таких тайных последователей было куда больше, чем принято считать. В XIX веке многие евреи, которые ассимилировались или перешли к более вольным формам иудаизма, откровенно стыдились своих предков, чтивших Саббатая; с другой стороны, еще веком ранее немало видных раввинов верило, что Цеви и правда был Мессией. Шолем утверждает, что число сторонников этого мессианства не следует недооценивать, хотя оно, конечно, никогда не перерастало в массовое течение иудаизма. Особо привлекательным было оно для маранов – евреев, которых испанцы вынудили обратиться в христианство и которые позднее вернулись к иудаизму. Идея отступничества как таинства смягчала их собственное чувство вины и стыда. Саббатайство процветало в общинах сефардов в Марокко, на Балканах, в Италии и Литве. Кое-кто из приверженцев этого течения – например, Вениамин Кон из Редджо или Авраам Рориго из Модены – были прославленными каббалистами и держали свою связь с саббатайством в секрете. Через Балканы мессианская секта распространилась среди польских ашкенази, упавших духом от неумолимого нарастания антисемитизма в Восточной Европе. В 1759 году ученики чудаковатого и зловещего пророка Якова Франка последовали примеру своего "мессии" и обратились в христианство, втайне соблюдая иудаизм.

Рассуждая о саббатайстве, Шолем предлагает яркое сравнение с историей христианства. Некоторые евреи, жившие более чем за полторы тысячи лет до появления Цеви, тоже не могли расстаться с упованиями на скандального Мессию, которого казнили в Иерусалиме как заурядного преступника. События, которые апостол Павел назвал впоследствии позором распятия, вызвали не меньшее потрясение, чем постыдная измена Саббатая. В обоих случаях ученики провозглашали рождение новой формы иудаизма, призванной сменить все прежние, – и очень многие обращались в эту парадоксальную веру. Христианское убеждение в том, что Крест Иисуса принес жизнь новую, похоже на веру саббатайцев в отступничество Цеви как сокровенное таинство. Те и другие знали, что ради грядущего урожая пшеничное зерно надлежит уронить в землю. По их мнению, древняя Тора была уже мертва, и ее следовало заменить обновленным законом Духа. Те и другие разработали свою триипостасность и доктрину о Вочеловечении Бога.

Действительно, в XVII-XVIII вв. приверженцы саббатайства, как и многие христиане, верили, что стоят на пороге нового мира. Каббалисты неустанно твердили, что в Судный День откроются таинства Божьи, проявлявшиеся в периоды изгнаний лишь смутно. Последователи саббатайства считали, что живут в эру Мессии и потому вправе отказаться от традиционных представлений о Боге, даже если это приведет к кощунственному на первый взгляд богословию. Так, Авраам Кардазо (ум. в 1706 г.), который родился в семье маранов и начинал с изучения христианской теологии, полагал, что все евреи обречены на отступничество – таково возмездие за их грехи. Однако Господь избавил Свой народ от этой страшной участи, позволив Мессии принести от их имени высшую жертву. В конце концов Кардазо пришел к пугающему выводу: за долгий срок изгнания евреи, по его мнению, утратили истинные знания о Боге.

Подобно христианам и деистам эпохи Просвещения, Кардазо пытался избавить свою религию от всего, что считал недостоверными наслоениями, и вернуться к исконной библейской вере. Вспомним, как во втором веке нашей эры некоторые христианские гностики разработали своеобразный метафизический антисемитизм, отделив Сокровенного Бога Иисуса Христа от жестокого Бога евреев, несущего ответственность за несовершенство мироздания. Кардазо, сам того не ведая, возродил эту давнюю идею – впрочем, с обратным знаком. Он тоже полагал, что есть два бога: Тот, Кто открылся только Израилю, и другой, общеизвестный. Люди любой цивилизации доказывали существование некой Первопричины; таков бог Аристотеля, которого чтили во всем языческом мире. Это божество не имеет религиозного значения, ибо не сотворило мир и вообще не питает никакого интереса к человечеству. Но Бог, раскрывавший Себя Аврааму, Моисею и пророкам, совсем другой: Он создал вселенную из ничего, Он спас Израиль и стал его Богом. В изгнании такие философы, как Саадиа и Маймонид, были окружены гойим и, поддавшись их влиянию, сами впали в заблуждение и другим евреям внушили, будто эти два бога – один и тот же. В результате евреи начали поклоняться богу философов так, как если бы он и был Бог патриархов.

Но как соотносятся эти два бога? Чтобы объяснить присутствие второго божества, не отказываясь от иудейского монотеизма, Кардазо развил свое троичное богословие. Божественное у него обладало тремя ипостасями, или парцуфим (лицами). Первое Лицо именовалось Атика Кадиша, Святый Древний – Он и был Первопричиной. Второй парцуф, изошедший от первого, носил название Малка Кадиша; это был Бог Израилев. Третьим парцуфом была Шехина, которую, как говорил еще Исаак Лурия, изгнали из Божества. Кардазо утверждал, что эти "три узла веры" – не самостоятельные и независимые божества, но неким таинственным образом единое целое, ибо во всех проявляется одно Божество. Кардазо был умеренным приверженцем саббатайства. Он не считал, что обязан отрекаться от веры, поскольку эту мучительную обязанность уже исполнил за всех евреев Саббатай Цеви. Однако Кардазо нарушал давнее табу, предлагая идею Троицы. За долгие века иудеи привыкли ненавидеть триипостасность – по их мнению, кощунство и идолопоклонство. Тем не менее запретная доктрина Кардазо привлекла поразительное множество евреев.

Шли годы, мир не менялся, и последователям саббатайства пришлось вносить поправки в свои мессианские чаяния. Неемия Хаим, Самуил Примо и Ионафан Айбешютц пришли к выводу, что "таинство Божества" (сод га-элохут) раскрылось в 1666 году не до конца. Шехина, как и предсказывал Лурия, начала "восставать из праха", но еще не вернулась к Божеству. Искупление – процесс постепенный, и в этот переходный период вполне допустимо, соблюдая Ветхий Закон и молясь в синагогах, в то же время секретно исповедовать мессианскую доктрину. Такой пересмотр саббатайства объясняет, почему многие раввины, признававшие в Саббатае Цеви Мессию, не оставляли свои молельни и в XVIII веке.

Экстремисты, которые обратились в чужую веру, приняли и богословие Вочеловечения, нарушив тем самым еще один запрет иудаизма. Отступники верили, что Саббатай Цеви был не только Мессией, но и воплощением Бога. Как и в христианстве, представления эти складывались постепенно. Кардазо предложил доктрину, во многом схожую с утверждением апостола Павла о том, что после Воскресения Иисус был обожествлен. По мнению саббатайцев, искупление началось в минуту отречения Цеви, а сам он после этого был возвышен до уровня Троицы парцуфим: "Святый [Малка Кадиша], будь Он благословен, вознесся, а Саббатай Цеви взошел, став Богом, на место Его"52. Таким образом, "мессия" был возвышен до божественного положения и занял место Бога Израилева, второго парцуфа. Вскоре донмехим, перешедшие в ислам, сделали еще один шаг и решили, что Бог Израилев низошел на землю и воплотился в Саббатае. Всех своих руководителей они тоже считали перерождениями Мессии, из чего следовал неизбежный вывод: вожди саббатайских общин – перевоплощения Бога, примерно так же как и шиитские имамы. Таким образом, у каждого поколения отступников был свой предводитель, в котором воплощалось Божество.

Якоб Франк (1726-1791 гг.), по требованию которого его ученики-ашкенази приняли в 1759 году крещение, намекал на собственную божественность уже в самом начале своей карьеры. Судя по описаниям, это был один из самых пугающих персонажей в истории иудаизма: неграмотный и кичащийся своим невежеством, он, однако, обладал даром творить мрачную мифологию, которая привлекла немало евреев, чья вера стала пустой и бесплодной. Франк проповедовал отречение от Ветхого Закона. В сочинении "Речения Господни" ("Slowa Panskie") он довел саббатайство до пределов нигилизма. Уничтожить следовало все: "Где Адам ступал, град возводили, но где я пройду, все будет разрушено, ибо я пришел в сей мир разрушать и уничтожать"53. Налицо тревожная перекличка с некоторыми словами Христа, который тоже заявлял, что не мир принес в мир, но меч. Впрочем, в отличие от Иисуса и апостола Павла, Франк не предлагал взамен прежних святынь ничего. Эта нигилистическая вера, похоже, имела немало общего с воззрениями его современника, маркиза де Сада. По заверениям Франка, Благого Господа можно найти только в безднах падения, что означало не только отречение от любой религии, но и совершение "странных поступков", свидетельствовавших о полном бесстыдстве и добровольном самоуничижении.

Франк не был каббалистом, но проповедовал вульгаризированную версию богословия Кардазо. Каждого из трех парцуфим саббатайской Троицы, по словам Франка, олицетворял на земле свой Мессия. Саббатай Цеви, которого Франк обычно называл "Первым", был воплощением "Благого Господа" (у Кардазо – Атика Кадиша, Святый Древний). Сам Франк был якобы вочеловечением второго парцуфа, Бога Израилева. Третьим Мессией, воплощенной Шехиной, станет, по предсказанию Франка, женщина – "Дева". В настоящее время, однако, мир пребывает в рабстве злых сил и не обрящет спасения, пока люди не примут нигилистического провозвестия Якова Франка. Лестница этого "Иакова" выглядела как буква "V": чтобы взойти к Богу, нужно сперва низвергнуться, как Иисус и Саббатай, на самое дно. "Вот что хочу сказать вам! – заявлял Франк. – Христос говорил, что явился спасти мир от власти зла, я же пришел спасти мир от любых законов и обычаев. Предназначенье мое: искоренить все это, дабы Благой Господь смог явить Себя"54. Кто желал обрести Бога и освободиться от власти дурного, должен был шаг за шагом погружаться вслед за своим предводителем в бездну, нарушая все заветы, которые прежде считал священными. "Истинно говорю вам, что всякий, кто станет воителем, должен быть без веры или, иначе, должен обрести свободу силою своею"55.

Последняя фраза вызывает ощущение связи мрачных воззрений Франка с идеалами рационалистов эпохи Просвещения. Польские ашкенази, воспринявшие это провозвестие, явно разочаровались в былой вере, которая никак не помогала приспособиться к удручающим условиям их существования в этом мире, столь небезопасном для евреев. После смерти Франка его учение утратило изрядную долю анархизма и сохранило, главным образом, веру в самого Якоба как воплощенного Бога и в то, что Шолем называет "мощным и ярким ощущением спасенности"56. Во Французской революции последователи Франка узрели благоприятное знамение Господне; они утратили интерес к парадоксам и ринулись в политическую борьбу, мечтая о революции, которая в корне перестроит мир. Сходным образом, обратившиеся в ислам донмехи в первые годы XX века часто примыкали к младотуркам; многие из них окончательно ассимилировались в секуляризированном государстве Кемаля Ататюрка.

Та враждебность, с какой приверженцы саббатайства относились к внешнему благочестию, была в каком-то смысле бунтом против условий жизни в гетто. Саббатайство, которое в наше время кажется мракобесием, помогало евреям сойти с устаревшей колеи и обрести восприимчивость к новому. Умеренные саббатайцы, выглядевшие правоверными иудеями, часто становились первопроходцам еврейского Просвещения (Гаскалах), а также принимали деятельное участие в создании реформированного иудаизма в XIX веке. Реформаторы-маскилим приходили подчас к довольно странным идеям, где старое неразличимо сплавлялось с новым: так, например, Йозеф Вете из Праги, чьи сочинения написаны около 1800 г., утверждал, что его кумиры – Моисей Мендельсон, Иммануил Кант, Саббатай Цеви и Исаак Лурия. Далеко не каждому удавалось проторить себе путь в современность через труднопроходимые участки науки и философии, а мистические верования радикальных христиан и иудеев теперь помогали им пробиться к тому атеизму, который мистики считали некогда мерзкой наклонностью низших, недоразвитых уголков души. И со временем отпрыски тех, кто принял новые, святотатственные представления о Боге, окончательно от Него отказались.

В ту пору, когда Якоб Франк разрабатывал свое нигилистическое провозвестие, у польских евреев нашелся и другой Мессия. Со времен погромов 1648 года польское еврейство страдало травмой утраты родных домов и присутствия духа, и горе их было не менее острым, чем трагедия изгнанных из Испании сефардов. Многие образованные и религиозные еврейские семьи в Польше либо погибли, либо перебрались в относительно спокойную Западную Европу. Десятки тысяч переселились, еще больше неприкаянных скитались из города в город, не имея никаких надежд на постоянное жилье. Оставшиеся в живых раввины чаще всего не обладали особыми достоинствами и замкнулись в своих домах знаний, отгородившись от постылой действительности. Странствующие каббалисты говорили о демоническом мраке мира ахра ситра – Другой Стороны, отделенной от Бога. Свой вклад во всеобщую безысходность и моральное разложение внес и скандал с Саббатаем Цеви. Некоторые украинские евреи подверглись влиянию христианского течения пиетистов, которое проявилось и в Русской Православной Церкви. Иудеи начали строить сходную с пиетизмом богодухновенную религию. Есть рассказы очевидцев о том, как во время молитвы евреи впадают в экстаз, поют и хлопают в ладоши. В 30-х годах XVIII века один из таких экзальтированных иудеев стал бесспорным главой еврейской "религии сердца" и создал новое направление – хасидизм.

Израэль бен Элиезер не был ученым мужем. Он предпочитал изучать Талмуд, бродить по лесам, петь песни и рассказывать детям сказки. Они с женой жили в крайней нужде на юге Польши, в лачуге в глуши Карпатских гор. Какое-то время Израэль копал известь и продавал ее жителям ближайшего городка. Затем им с женой удалось открыть постоялый двор. Наконец, в тридцатишестилетнем возрасте бен Элиезер объявил, что стал знахарем и заклинателем, изгоняющим бесов. Он бродил по польским городам и весям и лечил крестьян и горожан от недугов с помощью трав, амулетов и молитв. В те времена кругом было полным-полно целителей, лечивших, по их собственным заверениям, Именем Божьим. Израэль стал известен как Баал Шем Тов, "Владеющий Благим Именем". И хотя бен Элиезер не был посвящен в сан, последователи начали называть его ребе Израэль Баал Шем Тов, или просто Бешт. Большая часть знахарей довольствовалась колдовством, но Бешт был также и мистиком. Случай Саббатая Цеви убедил его в опасности совмещения мистицизма с мессианством, и Бешт вернулся к одной из ранних форм каббалы, предназначенной для всех, а не только для редких избранных. Вместо того чтобы рассматривать падение божественных искр в наш мир как катастрофу, Бешт предлагал своим хасидим увидеть в этом светлую сторону: искры таятся в каждой вещи, а это означает, что весь мир наполнен Божеством. Правоверный иудей способен ощутить присутствие Бога в самых прозаических житейских мелочах – когда ест, пьет или занимается любовью с супругой, – ибо божественные искры рассеяны повсюду. Итак, людей окружают вовсе не сонмы демонов, а Сам Господь, Который незримо кроется в любой травинке и слабом дуновении ветерка и хочет, чтобы евреи шли к Нему с доверием и радостью.

Бешт отбросил глубокомысленные лурианские схемы спасения мира. Хасиду доступно только одно: воссоединить близлежащие искры, плененные в веществе обычных предметов и живых существ – жены, прислуги, мебели или пищи. Как разъяснял Гиллель Цейтлин, один из учеников Бешта, хасид несет уникальную ответственность за свое непосредственное окружение, и ответственность эту он не может разделить ни с кем: "Каждый человек – спаситель мира, ведь мир – единственное, что у него есть. Он видит лишь то, что он и только он должен видеть. Он чувствует лишь то, что именно ему предназначено чувствовать"57. Каббалисты разработали правила сосредоточения (девекут), помогавшие мистикам осознавать присутствие Бога всюду, куда ни глянешь. В XVII веке один каббалист из Сафеда пояснял, что мистику надлежит пребывать в уединении, на время отложить Тору и "воображать сияние Шехины над своей головой, как если бы оно рассеивалось вокруг, а сам он сидел посреди этого света"58. Такое ощущение Божественного присутствия приносило трепетную, экстатическую радость. Бешт говорил своим приверженцам, что блаженство это доступно не только избранным мистикам; каждый еврей просто обязан практиковать девекут и осознать всепроникающее присутствие Бога. В сущности, пренебрежение девекут равносильно идолопоклонству – отрицанию того, что вне Бога ничего нет. Эти воззрения привели Бешта к конфликту с представителями традиции, которые боялись, что евреи оставят изучение Торы и перейдут к новым, потенциально опасным и весьма странным верованиям.

Хасидизм, тем не менее, распространялся очень быстро, ибо нес падшим духом евреям очередную надежду. Многими из новообращенных стали бывшие приверженцы саббатайства. Бешт, впрочем, вовсе не хотел, чтобы его последователи отбрасывали Тору. Он просто дал ей новое, мистическое толкование: понятие мицва (повеление) означало у него связь. Соблюдая требования Закона и занимаясь девекут, хасид неразрывно связывает себя с Богом, Опорой Бытия, и одновременно возвращает Божеству те искры, что таятся в человеке или предмете, с которым хасид имеет дело в текущее мгновение. Тора давно уже призывала евреев освящать окружающий мир соблюдением мицвот, так что Бешт просто придал этому мистический смысл. Стремление спасти мир порой толкало хасидов на чудачества – например, многие из них начали курить лишь ради того, чтобы извлечь божественные искры из табака! Один из внуков Бешта, Барух (1757-1810 гг.) из Меджибожа, владел большим двором, прекрасной мебелью и гобеленами, и оправдывал всю эту роскошь тем, что в любых предметах его волнуют только божественные искры. Авраам Иехошуа Хешел из Апты (ум. в 1825 г.) имел привычку объедаться, чтобы извлечь из продуктов как можно больше искр59. Совершенно очевидно, однако, что хасидизм был попыткой найти смысл жизни в суровом и грозном мире. Приемы девекут отражали стремление разорвать пелену привычного окружения и раскрыть таящееся за ними величие. Заметно определенное сходство с игрой воображения современников хасидов, английских романтиков Уильяма Вордсворта (1770-1850 гг.) и Сэмюэла Тейлора Колриджа (1772-1834 гг.), которые видели во всем вокруг Единую Жизнь, целостную действительность. Хасиды, кроме того, начали сознавать некую божественную энергию, которая перемещается по всей тварной вселенной и превращает ее в чудесный мир, несмотря на случающиеся тут жестокие гонения и расправы. Материальный мир постепенно терял для хасидов значение, все вокруг становилось Богооткровением. Моисей Тейтельбаум (1759-1841 гг.) из Уйхеля [Ujhaly] говорил, что явленная Моисею Неопалимая Купина была тем самым Божественным присутствием, которое пылает в каждом кусте и служит опорой его существования60. Весь мир казался облаченным в небесное блистание, и в своем экстазе хасиды, случалось, кричали от счастья, рукоплескали и пели гимны. Кое-кто даже кувыркался, ибо величие увиденного действительно переворачивало весь мир.

В отличие от Спинозы и некоторых христианских радикалов, Бешт вовсе не полагал, будто всё на свете есть Бог: просто сущее пребывает в Боге, даровавшем всему жизнь и бытие. Он – жизненная сила, поддерживающая во всем существование. Бешт не считал, что благодаря девекут хасиды сами обожествятся или даже станут едины с Богом – подобные мысли показались бы безрассудными любому иудейскому мистику. Нет, хасид может лишь сблизиться с Богом, осознать Его присутствие. Большинство хасидов были людьми простыми, невежественными и часто выражали свои идеи причудливо, но в то же время прекрасно сознавали, что их мифологию не следует воспринимать буквально. Притчи были для них выше философских или талмудических рассуждений, ибо вымысел казался хасидам наилучшим средством изъяснения тех переживаний, что имеют мало общего с фактами и логикой. Видения хасидов были игрой воображения, стремящегося показать взаимозависимость Бога и человека. Бог был для них вовсе не внешней, объективной действительностью. Хасиды верили, что в определенном смысле творят Его, воссоздают после случившегося распада. Сознавая таящуюся в них Божью искру, хасиды становились более полноценными человеческими существами. Свои прозрения они по привычке выражали мифологическим языком каббалы. Дов Бер, преемник Бешта, говорил, что Бог и человек едины: человек станет, в соответствии с замыслом Божьим, адамом лишь тогда, когда утратит чувство независимости от всего остального и преобразится в "космическую фигуру человека предначального, чье подобие Иезекииль узрел на престоле"61. Это типично иудаистское по духу высказывание по-своему передает присущую греко-православным и буддистам веру в просветление, которое позволяет человеку осознать собственную трансцендентную природу.

Греки выразили это откровение в своей доктрине Вочеловечения и обожения Христа. У хасидов тоже появилась своя разновидность инкарнационизма: цаддик, хасидский раввин, считался аватаром своего поколения, связующим звеном между небом и землей, олицетворением повсеместного Божественного присутствия. Как утверждал раввин Менахем Нахум (1730-1797 гг.) из Чернобыля, цаддик – "поистине частица Господа, и он, можно сказать, пребывает в Господе"62. Как христианин подражает Христу, чтобы сблизиться с Богом, так и хасид подражает своему цаддику, который уже вознесся к Господу и в совершенстве овладел девекут. Цаддик – живое свидетельство того, что просветленность возможна. И поскольку цаддик близок к Господу, через его посредство хасид тоже может приблизиться к Владыке Вселенной. Хасиды толпятся вокруг своего цаддика, ловят каждое его слово – а он рассказывает о Беште или о том, как толковать те или иные стихи Торы. Как и многие христианские секты, хасидизм – вера не личная, а общинная. Хасиды пытаются идти вслед за своим восходящим к вершине цаддиком все вместе, сообща. Неудивительно, что ортодоксальные раввины Польши пришли в ужас при виде такого культа личности, перещеголявшего даже почтение к мудрейшим раввинам, в которых издавна видели олицетворение самой Торы. Оппозицию возглавил раввин Илия бен Соломон Залман (1720-1797 гг.), гаон (руководитель) еврейской академии в Вильне. Ниспровержение Саббатая Цеви вызвало у многих евреев крайнюю неприязнь к мистицизму, и виленского гаона часто считали поборником более рациональной веры. Тем не менее он был ревностным каббалистом и большим знатоком Талмуда. Его ближайший ученик, раввин Хайим из Воложина, восхвалял в Залмане "полное и крепкое знанье всего "Зогара" [...], который изучал он с пламенем любовным и страхом пред величием Господа, со святостью, и чистотой, и безупречным девекут"63. Стоило Залману заговорить про Лурию, как все тело его охватывал трепет. У него бывали чудесные сны и откровения, и все же гаон настаивал на том, что главный путь сообщения с Богом – изучение Торы. Помимо прочего, Залман проявил поразительную проницательность в отношении смысла снов как высвобожденных из глубин психики интуитивных прозрений. Как утверждал тот же Хайим, "он любил говорить, что Господь устроил ночной сон лишь с той целью, чтобы человек получал озарения, которых не получить иным путем, даже при большом усердии, ибо наяву душа прикреплена к плоти, а плоть подобна пелене ограждающей"64.

Впрочем, пропасть между мистицизмом и рационализмом не так широка, как принято думать. Замечания виленского гаона в отношении снов показывают, что он прекрасно понимал роль бессознательного. Мы и сами порой говорим, что утро вечера мудренее, – всегда есть надежда найти во сне то решение, которое упорно ускользает наяву. Когда рассудок расслаблен и восприимчив, из глубинных слоев ума на поверхность поднимаются самые блестящие идеи. Об этом знал еще Архимед, открывший свой знаменитый закон лежа в ванне. Выдающиеся мыслители и ученые, как и мистики, должны стремиться в облако неведения и кромешную тьму мира нетварной реальности в надежде прорваться сквозь них. И до тех пор, пока они бьются с логикой и концепциями, им поневоле приходится оставаться взаперти, в стенах привычных идей и принципов мышления. Часто кажется, что научные открытия приходят откуда-то "извне", и тогда говорят о прозрениях и вдохновении. Эдуард Гиббон (1737-1794 гг.), питавший отвращение к религиозным восторгам, пережил свой миг озарения среди развалин Капитолия, после чего и написал знаменитую "Историю упадка и разрушения Римской империи". Рассуждая об этом случае, историк XX века Арнольд Тойнби называет переживание Гиббона "приобщением": "он непосредственно сознавал, как История мягко пронизывает его в своем неукротимом течении и как его собственная жизнь плещется волной во всеобщем беспредельном потоке". Таким кратковременным наитиям, по окончательному выводу Тойнби, подобны "те переживания, которые сподобившиеся их редкие души именуют видениями райского блаженства"65. Альберт Эйнштейн тоже признавал, что мистицизм – это "сеятель любого настоящего искусства и науки":

Знать, что недоступное нам действительно существует и проявляется перед нами как высшая мудрость и лучезарная красота, которую наши скудные умственные способности постигают лишь в простейших видах, – вот это знание, это чувство и лежит в основе любой подлинной религиозности. В этом и только в этом смысле я отношусь к числу искренне верующих людей66.

Религиозное просветление, обретенное такими мистиками, как Бешт, в определенном отношении можно считать похожим на некоторые другие достижения эпохи Разума, поскольку оно помогало простым людям совершить переход в новый, современный мир.

В 80-е годы XVIII века раввин Шнеур Залман из Ляды (1745-1813) выяснил, что эмоциональное богатство хасидизма вовсе не препятствует исканиям разума. Он заложил основы новой формы хасидизма, где мистицизм сочетался с рациональным созерцанием. Течение это получило название ХаБаД – по начальным буквам трех Божественных атрибутов: Хохма (Мудрость), Бина (Разум) и Даат (Знание). Как и ранние мистики, совмещавшие философию с религиозностью, Залман верил, что молитву должно предварять метафизическое умозрение, ибо последнее снимает ограничения рассудка. Методика Залмана начиналась с фундаментального для хасидов представления о том, что Бог пребывает во всем сущем, после чего мистик постигал путем диалектических рассуждений, что Бог – единственная реальность. "С точки зрения Бесконечного, будь Он благословен, все миры как бы буквально ничто и небытие", – пояснял Шнеур Залман67. Сотворенный мир не может существовать помимо своей животворящей силы – Бога. Лишь из-за ограниченности нашего восприятия мы думаем, будто вселенная существует сама в себе, но это заблуждение. И Бог – не трансцендентная сущность, пребывающая в ином измерении и отделенная от мира. Доктрина о трансцендентности Бога – просто еще одна ошибка, в которую впадает разум, неспособный вырваться за рамки органов чувств. Мистические приемы ХаБаД позволяли евреям превзойти чувственное восприятие и узреть вещи такими, какими их видит Бог. Невооруженному глазу представляется, будто в мире Бога нет, но каббалистическое созерцание разрушает преграды рациональных суждений и помогает найти Бога повсюду вокруг.

ХаБаД разделял характерную для эпохи Просвещения уверенность в том, что человеческий ум способен постигать Бога, однако в ХаБаД этого добивались освященным веками методом парадоксов и мистического сосредоточения. Как и Бешт, Шнеур Залман не сомневался, что узреть Господа может каждый; ХаБаД предназначается для всех, а не для редких избранных. Просветления способны достичь даже те, кто лишен выдающихся духовных дарований, хотя дело это, конечно, нелегкое. Как разъяснял в своем "Трактате о блаженстве" сын Залмана, раввин Дов-Бер (1773-1827 гг.) из Любавичей, начинать следует с душераздирающего осознания неадекватности. Тут мало одного лишь мысленного созерцания; умозрения должны сочетаться с самоанализом, изучением Торы и молитвами. Расставаться с предрассудками ума и воображения в отношении мироустройства весьма мучительно, и большинство людей отказывается от своих взглядов с неохотой. Однако, преодолев такой эгоцентризм, хасид постигает, что нет иной действительности, кроме Бога. Подобно суфиям, переходящим в состояние фана, хасид тоже погружается в блаженство. Баэр говорил, что так человек вырывается за рамки самого себя: "Все существо его растворяется настолько, что не остается более ничего, и он лишается какого-либо самосознания"68. Методика ХаБаД сделала каббалу инструментом психологического анализа и самопознания; она помогала хасидам нисходить, минуя сферу за сферой, в бездны своего внутреннего мира и еще дальше, к самой сердцевине собственного естества. Там и обретался Бог, единственно обладающий истинным бытием. Разум мог найти Бога путем воспитания рассудка и воображения, но здесь был не объективный Бог философов или таких естествоиспытателей, как Ньютон, а чисто субъективная действительность, неотделимая от сущности самого человека.

XVII и XVIII века были эпохой мучительных крайностей и духовных метаний, отражавших революционные волнения в политической и общественной жизни. В мусульманском мире тогда не происходило ничего подобного, хотя удостовериться в этом сложно, поскольку на Западе исламская мысль XVIII в. практически не изучалась. Вообще говоря, западные ученые забросили этот период исламской истории как малоинтересный; господствовало мнение, будто в ту пору, когда Европа переживала Просвещение, ислам пребывал в упадке. Однако с недавнего времени в этой упрощенной точке зрения усомнились. Исламский мир еще не до конца сознавал беспримерный характер западной цивилизации – несмотря на то, что Британия захватила власть в Индии еще в 1767 году. Вероятно, одним из первых новые веяния ощутил индийский суфий Шах Валиулла (1703-1762 гг.) из Дели. Этот выдающийся мыслитель с большим подозрением относился к идее слияния культур, но был убежден, что мусульмане должны объединиться, чтобы сберечь свое наследие. К шиизму он питал неприязнь, но полагал, что суннитам и шиитам все равно нужно искать общий язык. Помимо прочего, Валиулла пытался преобразовать шариат и приспособить его к изменившимся условиям жизни в Индии. Похоже, Валиулла предчувствовал грядущие последствия колониальной системы – его сын уже участвовал в джихаде против британцев. Религиозные воззрения Валиуллы были весьма консервативными. Он опирался прежде всего на идеи ибн ал-Араби: без Божьей помощи человек не в силах полностью развить свой потенциал. В вопросах веры мусульмане по-прежнему довольствовались своим богатым минувшим, и Валиулла – типичное проявление могущества, каким и в ту пору обладал суфизм. Впрочем, во многих уголках земли суфизм приходил в упадок, а новое, реформаторское течение в Аравии уже предвещало отход от мистицизма, который позднее, в XIX веке, станет характерной чертой исламского мировосприятия и ответом мусульман на вызов, брошенный Западом.

Как и христианские реформаторы XVI столетия, Мухаммад ибн ал-Ваххаб (ум. в 1784 г.), законник из провинции Наджд на Аравийском полуострове, мечтал возродить изначальную чистоту ислама и избавиться от более поздних домыслов. Особое негодование вызывал у него мистицизм. Ал-Ваххаб осуждал любые намеки на инкарнационное богословие, в том числе поклонение суфиев святым, а шиитов – имамам. Ал-Ваххаб отвергал даже культ гробницы Пророка в Медине: по его мнению, ни один простой смертный, каким бы прославленным он ни был, не должен отвлекать внимание правоверных от Бога. Ал-Ваххабу удалось обратить в свою веру Мухаммада ибн Сауда, правителя небольшого княжества в Центральной Аравии, после чего они сообща начали реформы, целью которых было создание подобия первой уммы Пророка и его сподвижников. Реформаторы яростно карали за угнетение бедняков, равнодушие к вдовам и сиротам, безнравственность и идолопоклонство. Более того, они возглавили джихад против власти Оттоманской империи, поскольку считали, что управлять исламским народом должны арабы, а не турки. Преобразователям удалось отбить у оттоманов изрядную часть Хиджаза, и турки вновь вернули ее себе только в 1818 году. Так или иначе, новая секта оказала серьезное влияние на многих обитателей мусульманского мира. Особое впечатление она произвела на тех, кто совершал паломничества в Мекку: новое благочестие выглядело в ту эпоху намного свежее и крепче суфизма. В XIX столетии ваххабизм стал в исламе господствующим умонастроением; суфизм постепенно вытеснялся и вследствие этого даже стал еще более причудливым и суеверным. Вслед за христианами и иудеями мусульмане отступали от мистических идеалов и переходили к более рационалистическим формам веры.

А в Европе тем временем кое-кто уже начал отрекаться от самого Бога. Деревенский священник Жан Мелье, чья жизнь была образцом благочестия, умер в 1729 году в полном безверии. Вольтер обнародовал его воспоминания, повествующие о презрении к человечеству и неспособности верить в Бога. Единственной вечной реальностью является, по мнению Мелье, ньютоновское бесконечное пространство, где нет ничего, кроме материи. Религия – лишь инструмент, с помощью которого богачи угнетают и обессиливают бедняков. Особенно же смехотворно христианство с его нелепыми доктринами Троицы и Вочеловечения.

Полное отрицание Бога было заявлением слишком решительным даже для философов. Вольтер опустил самые атеистические фрагменты воспоминаний Мелье и превратил этого священника в деиста. Однако к концу столетия уже появились философы, гордо именовавшие себя атеистами, хотя они долго оставались в несомненном меньшинстве. Так или иначе, это были совершенно новые веяния. До той поры слово "безбожник" было оскорблением, позорным намеком, которым клеймили недругов. Теперь же это звание носили как знак отличия. Шотландский философ Дэвид Юм (1711-1776 г.) довел обновленный эмпиризм до логического завершения: нет никакой нужды выходить за рамки научного объяснения действительности, а у философов нет никаких причин принимать на веру существование чего-либо, что пребывает за пределами чувственного восприятия. В "Диалогах о естественной религии" Юм расправился с тем доказательством существования Бога, которое исходило из устройства вселенной: довод этот опирался на несостоятельное суждение по аналогии. Можно, конечно, заявлять, будто наблюдаемая нами упорядоченность мира природы установлена неким разумным Творцом, но как тогда объяснить зло и очевидные проявления хаоса? На эти вопросы логика ответа не давала. "Диалоги" были написаны в 1750 году, но Юм, поразмыслив, так их и не опубликовал: примерно за год до того французского философа Дени Дидро (1713-1784 гг.) посадили в тюрьму именно за те же вопросы, поднятые в сочинении "Письмо о слепых в назидание зрячим", где вниманию широкой общественности впервые был представлен откровенный атеизм.

Сам Дидро отрицал свое неверие и говорил лишь, что ему все равно, есть на свете Бог или нет. Когда Вольтер выступил против его книги, Дидро ответил: "Я верю в Бога, хотя и с атеистами уживаюсь вполне недурно. [...] Не перепутать петрушку с болиголовом – вот что по-настоящему важно, а веришь ты в Бога или не веришь – не имеет никакого значения". Дидро с безошибочной точностью ткнул в самое больное место: с тех пор, как "Бог" перестал быть ярким субъективным переживанием, "Он" уже как бы и не существовал. Как отметил в том же письме Дидро, философам, которые никогда не вмешиваются в жизнь обычного мира, совершенно бессмысленно верить в Бога. Сокровенный Бог стал Deus Otiosus: "Существует Бог или нет, Он все равно давно вошел в число самых отвлеченных и бесполезных истин"69. Окончательный вывод Дидро полностью противоположен умозаключению Паскаля, рассуждавшего о ставке на одно или другое как о вопросе первостепенной важности, который недопустимо игнорировать. В своих "Мыслях об объяснении природы" (1746 г.) Дидро отбросил паскалевские "религиозные переживания" как понятие слишком субъективное: и Паскаль, и иезуиты с равной страстью помышляли о Боге, но их представления о Нем были совершенно разными. И что, спрашивается, нам выбрать? Такой "Бог" – не что иное, как temperament!70

В ту пору, за три года до публикации "Письма о слепых", Дидро еще верил, что наука – и только наука – способна опровергнуть атеизм. Он разработал новое, довольно впечатляющее толкование доказательства от порядка мира: вместо созерцания беспредельной подвижности вселенной он предложил обратить взор на основополагающую структуру природы. Устройство зернышка, бабочки и любой другой живой твари слишком сложно, чтобы возникнуть по случайности. В "Мыслях" Дидро все еще полагал, будто существование Бога можно доказать умом. Ньютон в свое время избавился от всех предрассудков и нелепостей религии: "бог", занимающийся чудесами, мало чем отличается от гоблинов, которыми пугают детей.

Однако три года спустя Дидро подверг сомнению и выводы Ньютона. Дидро теперь был не столь уверен, что в окружающем мире можно найти свидетельства существования Бога. Более того, мыслитель уже ясно понимал, что Бог не имеет ничего общего с новой наукой. Конечно, эти революционные и взрывоопасные мысли он мог выразить только в беллетристической форме. В "Письме о слепых" Дидро описал воображаемый спор между вымышленным "мистером Холмсом", приверженцем Ньютона, и реальным Николасом Саундерсоном (1682-1739 гг.), покойным математиком из Кембриджа, который еще в раннем детстве лишился зрения. Устами Саундерсона Дидро спрашивает Холмса, как можно совместить доказательство от порядка с такими "чудовищами" и жертвами случая, как он сам, в ком увидишь что угодно, но только не разумное и доброе планирование:

Что такое наш мир, господин Холмс? Это сложное образование, подверженное бурным переменам, говорящим о постоянной тенденции к разрушению; это быстрая смена существ, следующих одно за другим, сталкивающихся друг с другом и исчезающих; это мимолетная симметрия, быстротечный порядок71.

Бог Ньютона и многих верных традиции христиан, который якобы несет ответственность буквально за все, что ни случается, – идея не только нелепая, но и зловещая. Вводить понятие "Бога" ради истолкования всего того, чему мы пока не в силах найти иного объяснения, просто нескромно. "Господин Холмс, друг мой, – призывает Саундерсон, – признайте сперва свое невежество..."72.

Согласно Дидро, в идее Создателя нет никакой нужды. Материя – отнюдь не то бездеятельное, низменное вещество, какое видели в ней Ньютон и протестанты. У нее есть своя движущая сила, подчиняющаяся собственным законам. И именно эти законы материи – а вовсе не Божественный Механик, – определяют ту упорядоченность, которую мы, как нам кажется, видим. Нет ничего, кроме материи! Спиноза говорил, что нет иного Бога, кроме природы, но Дидро сделал еще один шаг вперед и заявил, что Бога нет, есть только природа. И в этом мнении он был не одинок: такие ученые, как Абрахам Трембли и Джон Тербервил Нидхем, к тому времени уже открыли принцип порождающей материи, который применялся теперь как гипотеза в биологии, микроскопии, зоологии, естественной истории и геологии. Тем не менее лишь редкие люди были готовы к окончательному расставанию с Богом. Даже те философы, что часто бывали в салоне барона Поля Анри Гольбаха (1723-1789 гг.), не решались открыто признать свое неверие, хотя и предавались откровенным и дерзким дискуссиям. В результате этих споров на свет появилась книга Гольбаха "Система природы, или О законах мира физического и мира духовного" (1770 г.), ставшая впоследствии библией атеистического материализма. Нет ничего сверхъестественного, есть только природа, которая, как утверждал Гольбах, "является лишь длинной цепью причин и следствий"73. Верить в Бога означает обманывать себя и отрицать свой подлинный опыт. Наконец, это просто акт отчаяния. Религия создала богов, потому что люди не могли найти другого утешительного объяснения трагичности своего существования в этом мире. И тогда, в попытках добиться хотя бы вымышленного ощущения собственной власти, они обратились к воображаемому покою религии и философии. Люди стремились умилостивить ту "силу", которая, по их представлениям, крылась где-то за кулисами событий и могла защитить от страха и бедствий. Аристотель ошибался: философия – вовсе не следствие благородной тяги к познанию, но, напротив, трусливая надежда избежать боли. Таким образом, именно невежество и страх были колыбелью религии, а нынешнему просвещенному, зрелому человеку пора из нее выбираться.

Гольбах предпринял попытку составить свою историю Бога. Первые люди поклонялись силам природы, и этот примитивный анимизм был вполне приемлем, поскольку не выходил за рамки нашего мира. Проблемы начались с тех времен, когда люди принялись наделять Солнце, ветер или море чертами человеческого характера, то есть творить богов по своему образу и подобию. Наконец, все эти божки слились в одно колоссальное Божество, в котором нет ничего, кроме проекций человеческой психики и массы противоречий. На протяжении долгих столетий поэты и богословы занимались не чем иным, как созданием

гигантского, чрезмерно увеличенного человека, имеющего фантастический характер ввиду совмещения в нем противоположных качеств: Бог всегда окажется каким-то до невероятности колоссальным, а потому совершенно непостижимым существом74.

История свидетельствует, что примирить так называемую благость Божью с Его всемогуществом принципиально невозможно. Идея Бога обречена на гибель, поскольку полна противоречий. Философы и ученые делали все что могли, чтобы сохранить ее, но добились не большего, чем богословы и поэты. "Hautes perfections"75, которые Декарт якобы доказал, – лишь плод его воображения. Даже великий Ньютон был "раб своих детских предрассудков"76. Он открыл абсолютное пространство и из ничего создал Бога, представляющего собой просто "un homme puissant"77 – непобедимого деспота, который терроризирует придумавших его людей и низводит их до положения рабов.

К счастью, эпоха Просвещения принесла человечеству возможность избавиться от этой инфантильности. Скоро наука полностью заменит религию. "Если незнание природы породило богов, то познание ее должно их уничтожить"78. Нет на свете ни высших истин, ни великого замысла, ни сокровенного промысла. Есть только сама природа:

...природа существует сама по себе, действует в силу собственной энергии и никогда не подвергнется уничтожению. Скажем, что материя вечна и природа всегда была, есть и будет той силой, которая производит и уничтожает, порождает и разрушает вещи, следуя законам, вытекающим из ее необходимого существования79.

Идея Бога, следовательно, не просто излишня, но и безусловно вредоносна. В конце столетия Пьер-Симон де Лаплас изгнал Бога из физики. Солнечная система оказалась десятком планет и свечением, исходящим от Солнца и постепенно слабеющим. Когда Наполеон спросил: "И кто же создатель всего этого?", Лаплас ответил просто: "Je n'avais pas besoin de cette hypothese-la"80.

Приверженцы всех трех религий Единого Бога долгие века твердили, что Бог – не просто некое сущее в иерархии бытия. Его бытие принципиально отличается от существования прочих наблюдаемых явлений. Тем не менее, христианские богословы Запада привыкли говорить о Боге так, словно Он действительно одна из вещей, существующих в обычном смысле слова. В своем стремлении доказать объективную действительность Бога они ухватились даже за новую науку – как будто Божество, как все остальное, можно анализировать и подвергать экспериментам. Дидро, Гольбах и Лаплас перевернули эти надежды вверх дном и пришли к тому же заключению, какое давно сделали самые радикальные мистики: там, в запредельном, нет ничего. А вскоре после этого другие ученые и философы ликующе заявили, что Бог вообще умер.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Психологическая библиотека клуба "Познай Себя" (Киев)